СТУПЕНЬКАМИ НЕ СКРИПНУВ, Я СБЕЖАЛА…
Ах, за тридцать лет искусство фотографии определенно пришло в упадок… Так пусть будет два портрета… И пусть их печальный контраст, послужит не только примером разрушительной силы времени, но и доказательством непобедимой силы духа творящего, зачарованного жизнью – несмотря ни на что… несмотря ни на что…
Из «Дневника» Зои Тумановой
ЭПИЛОГ «Вот лето воцарилось. Тяжкий зной. // И дни окрашены всего в три цвета: // Зеленый, синий и алмазный. Шумно, // Но шум не заглушает тишины. // В густую тень бросаешься, как в речку, // Прохладную, манящую… А выйдешь // На свет – и снова нестерпимый зной. // Был день такой. А я вошла во двор, // Чужой, невиданный ни разу в жизни. // Мне показалось – там красиво, // Впрочем, // Не знаю, не успела разглядеть. // По деревянной лесенке поднявшись, // Я услыхала голос. Он читал // Какие-то стихи. И я застыла. // Войти не смея, не могла уйти. // В них было все, чем нынче полон мир: // Безвыходность сжигающего зноя // И музыкальность солнечных лучей. // Я слушала, не двигаясь. Они, // Хоть были и печальны, так звенели, // Что вдруг ужасно захотелось жить: // Писать стихи, мечтать, бродить под солнцем // И родину любить до самой смерти. // Все было тихо-тихо. Лишь поэт // Читал, невидимый и неизвестный мне. // Не знаю, много ль времени // Прошло. // Он замолчал. Я в тот же миг очнулась. // Ступеньками не скрипнув, я // Сбежала // По лестнице и снова окунулась // В прекрасный зной. Прохожие // Смотрели, // Как я брела по мягкому асфальту, // Усталая, со странным выраженьем // Мучительного счастья на лице» [1]
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ «ЗВЕЗДА ВОСТОКА» – ЗОЛОТО НА СВЕТЛОЙ СИНЕВЕ В сущности, в эти строки «Эпилога», будто в непозолоченную раму, обрамившую некую законченную картину, Зоя Туманова заключила всю свою жизнь. И уже ничего нового о ней не напишешь, кроме вот этого, здесь так красиво ею же утвержденного. Но поэт в своей всегда максимальной выразительности – все-таки, будто еда в концентрате: каждую строку, каждое слово, каждый образ, даже каждую запятую (а уж – тем более – многоточие), бывает нужно растворить, разбавить, разболтать пожиже. Нет, не для того, чтобы добраться до смыслов – для искушенного они на поверхности, – но чтобы выловить для себя первопричину этих смыслов, обнаружить те изначальные ежедневно-дневные буквы, из которых – позже – станут выкладываться жизненные слова в своем талантливом сочетание дающие уже и литературу… Даже когда прошло уже несколько месяцев со дня ее почти незамеченной смерти в 2009 году, фамилия ее все еще продолжала печататься в выходных данных журнала «Звезда Востока»: член редколлегии – «Зоя Туманова». Фамилия срослась с этим журналом едва ль не на вечно. Но, удивительно, при этом она совершенно уже не ассоциировалась и не связывалась с реальной фигурою очень пожилой женщины, время от времени бредущую на больных ногах от своего дома напротив старой консерватории к вечношумному Алайскому базару, катя за собою хозяйственную сумку на колесиках… Интереснейший это был журнал. «Самый тонкий из самых толстых», как весело скажет о нем (хочется думать, – преувеличив не на много) та же Зоя Туманова. Начавший свой многотрудный путь в сентябре 1932 года под названием «Советская литература народов Средней Азии», после I Всесоюзного съезда советских писателей он был преобразован в первый раз, и с 1935 года стал выходить под названием «Литературный Узбекистан». С конца 1937 года и до начала Великой Отечественной войны, естественно, стараясь особенно литературно не высовываться, он несколько лет издавался под названием «Литература и искусство Узбекистана», после которых впал в государственную спячку, естественную для тяжких лет войны, аукавшихся даже и здесь на имперской литературной окраине. Но сон продолжался недолго. Идеологическое оружие важней атомной бомбы, поскольку ему положено быть вечным двигателем, натаскивающим человеков и человечество на несуществующе-существующего вечного врага. А потому оно никогда не должно ржаветь. Его следовало вновь пустить в дело… И с мая 1946 года журнал, слегка оживившись, вновь стал выходить уже под широко известным ныне названием – «Звезда Востока». В дальнейшем он достаточно часто менял свое литературное лицо, на долгое время основные свои страницы отдав, так называемому – ни к литературному столу будь помянут… – «социалистическому реализму». Впрочем, даже если и захочешь помянуть – мало чего вспомнишь; разве что – и до сих пор неискушенным нынче читателем читаемые (прошу простить за повтор) – увлекательно простенькие детективы Георгия Брянцева. Все эти его «Тайные тропы» ведущие «По тонкому льду» вслед за «Клинком эмира». В сороковые-пятидесятые годы страницы журнала до невозможности были перенасыщены традиционными и столь же неправдоподобными, как и детективы Брянцева, историями на «производственные» и «колхозные» темы. Но и при этом разгуле малоталантливой литературы на его страницах публиковалось значительное число писателей, ставших ныне классиками в своих жанрах. Во многих номерах «Звезды Востока» за 1959 год, например, опальный Константин Симонов, живший тогда в Ташкенте после «развода» с Н.С. Хрущевым, публиковал свой наиболее известный роман «Живые и мертвые». Это была едва ли не самая первая публикация романа в бывшем тогда Советском Союзе. Большой шум в стране вызвал один из наиболее интересных номеров журнала, вышедших в 1966 году после трагического ташкентского землетрясения. В тот год – Пражская весна уже совсем близко! – очень многие известные в стране писатели и поэты (кое-кто, возможно, и не без задней мысли: очередное наступление литературно нового вполне можно было начинать и с периферийных изданий! То есть, как написал однажды бывший редактор «Знамени» Григорий Бакланов в воспоминаниях о Владимире Лакшине: «…выходить вперед удобнее со второй линии») решили передать свои произведения для публикации на страницах специального номера «Звезды Востока». Гонорар же от публикаций перечислить в фонд восстановления Ташкента. Так и поступили. А находящаяся не совсем в курсе московских литературных и политических интриг редколлегия «Звезды Востока», гордая таким к себе доверием, легко пошла к ним навстречу. Номер получился крайне интересным. Нежно-голубая обложка с почти золотым тиснением. Редкие фотографии и еще более редкие, из-за смелости своих смыслов, тексты… Хотя и подцензурный, но все-таки, несомненно (в компании с «Тарусскими страницами» и «Литературной Москвой»), эдакий pra-«Метрополь». Журнал невозможно было достать. За ним откомандировывали даже и из Москвы особо доверенных порученцев, знающих толк в настоящей литературе. Ведь на ташкентских страницах были не только литературные работы полуопальных тогда Вознесенского, Ахмадулиной, Евтушенко и всей той великолепно юной компании, но (после долгих-долгих лет замалчивания!) произведения и Осипа Мандельштама, и Исаака Бабеля, и Михаила Булгакова: Елена Сергеевна Булгакова специальным письмом в редакцию дала свое благословение на публикацию «Записок на манжетах»… Тираж был мгновенно распродан. Гонорар перечислен в фонд восстановления. Редактор же журнала – Вячеслав Костыря [2] – был снят со своей должности. Сняли с редакторства? Выжили? Наказали низложением? Что-то сомнительно. Ушел-то Вячеслав Костыря из «Звезды Востока», как ни крути, – журнала не столичного, формально провинциального, – как раз в журнал столичный, московский – в «Огонек». Да еще собственным корреспондентом по Средней Азии и Казахстану. Тут тебе не стиснутый местными условиями Ташкент узбекистанский. Тут горизонты понеохватней. Жизнь хоть и под местным начальством, а все-таки подчиненность московская. Костыря – диссидентствующий редактор? Ой, ли… Ведь ушел-то он не куда-нибудь в «Новый мир», а в худший из застойных, в самый почти русофильский «Огонек». То есть, перебрался под литературное крыло самого Анатолия Софронова После него началась еще одна полоса, уже другого, снова притихшего, но все-таки достойного существования журнала. Журнала, в котором тут же расцвела, возможно, вызванная именно этим временем, прекрасная историческая проза. В нее легко можно было и самому автору спрятаться от современности, и саму эту современность спрятать за эвфемизмами. Все лучшие вещи Адыла Якубова, Сергея Бородина, Явдата Ильясова выходили в этом журнале. Среди постоянных авторов того времени – писательница Татьяна Сергеевна Есенина, дочь поэта, Август Вулис – литературовед, раньше всех предпринявший первую попытку вызволения из небытия романа «Мастер и Маргарита», да мало ли кто еще …. Стал этот журнал известен в стране еще и тем, что – один из немногих – регулярно публиковал на своих страницах романы и повести в жанрах приключений и фантастики. Пик его новой популярности пришелся на девяностые годы. Тираж доходил до 100 тысяч экземпляров. В то время в «Звезде Востока» – опять же, почти впервые – был опубликован русский перевод «Корана». Духовная тематика, философия, история, вышедшая из закрытых архивов, нашли свое заслуженное место на страницах «Звезды Востока». Широким фронтом стала пробивать себе дорогу, долгое время как бы и не существовавшая, литература андеграунда. Впрочем, следует честно сказать, ее стало столь много, что она значительно потеснила литературу традиционную. Тем не менее, именно это новое направление в работе журнала привело к еще большему витку популярности, о журнале заговорили далеко за пределами Узбекистана… И в 1992 году журнал был выдвинут на Букеровскую премию, даже вошел в его шорт-лист, что само по себе являлось признанием его литературного авторитета уже и на мировом уровне. Однако, то, что с его страниц была почти что полностью вытеснена традиционная литература, а журнал перестал публиковать местных авторов (очень и очень немногие из них достигали требуемого уровня), вызвало недовольство этих самых авторов… В результате – прежней редакции пришлось уйти из журнала. И этот, вот, многотерпеливый журнал, едва ли не на всю ее, Зои Тумановой, литературную жизнь, стал главным местом обитания, главной привязанностью. Отчасти даже и семьею, конкурирующей на равных с семьей настоящей, в которой, литературно работая, обитали всегда ей родные, пишущие – всяк по своему, литературные люди. То, точно так же, как взрослеющие ее дети – Галина и Тимур, дарящие ей надежду, а то, и разочаровывающие не меньше: ведь для многих из них журнал был всего лишь – работа. А для нее – убежище духа, то истинное местопребывание истинного художника, тот порт, в гавань которого обязательно возвращается всякий писатель. Возвращается с золотою добычей конкистадора, которую удалось ему – правдами и неправдами – вырвать из не всегда светлой реальной жизни, воплотить на бумаге и – на вытянутых перед собою руках – внести в редакцию. Для всех, чтобы пользовались. Они же, уходя отсюда в свои жизненно-литературные странствия, оставляли ее на берегу, в ожидании. И она ожидала их со всею искренностью оставленной души. Не всякого, и не со всею одинаковостью. Но тех, кого литературно любила и стилистически уважала – обязательно. Анатолий Бауэр – писатель, литературный критик и ответсекретарь журнала – по-военному талантливо подтянутый, временами по-хемингуэйевски бородатый и всегда воплощающий в себе строгую сущность невозмутимо все понимающего и все принимающего мужчины, внешне и внутренне был особенно приближен к ее идеалу. Да, может, и по-настоящему оказывался таким. Особенно потому, что в нем для нее сошлись, объяснимо взаимопроникнув, два литературных же ее идеала: любовь к звонкой старине здешнего Востока и к киплинговскому, если судить по его пишущимся тогда книгам (особенно по «Мужскому несогласию»), – отражению его, этого Востока. Он был неутомимым коллекционером (что, может быть, все это и объясняло) невосполняемо исчезающей к 60-м, 70-м годам XX века азиатской атрибутики скучно европеизирующегося Ташкента. А еще – и людей, относясь к ним со внимательной постоянной приглядкой: чем они ценны, интересны… В чем их Восток? И подобное всегда в них легко находил, – людям нравилось быть интересными для него. Люди, вообще, всегда безгрешно тянутся к тем, кто ими интересуется… Зоя Туманова писала ему записки, поздравительные открыточки, стихи – на всякие маленькие местные события их общей редакционной жизни. А когда он уехал в творческую командировку, как раз и оставив ее на сразу же заметно опустевшем литературном берегу, она взялась за ведение одинокого «Дневника», чтобы еще чуть-чуть продолжить с ним, Бауэром, все прежде ведущиеся разговоры.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ДНЕВНИК ЗОИ ТУМАНОВОЙ (1980 год) [3] День первый. Март, двенадцатое число. Нелетная погода. Значит шеф еще с нами – и все же его уже нет. Великая загадка двойственности движения! Еще я с вами, но – в дороге, Еще я дома, но – в пути. …В троллейбусе исплаканы стекла. Чернеют стволы и ветки сквозь серебристую пелену дождя. Серебро и чернь – в них воплощен облик города в это довольно заунывное утро. Ах, какая нелетная погода! …В редакции все блуждают, аки овцы, потерявшие пастыря. Бродит Валя с потусторонним взглядом, вопрошая каждого: «Кто ответственный секретарь?» Гребенюк [4] гордо отвечает: «Не я!» Женя молчит и улыбается. Нина, как сфинкс, восседает за Вашим столом и дирижирует телефонной трубкой. …Справляются именины Зины, скромно, но со вкусом. Скромно – в смысле выпивки (да и с кем пить?!). Со вкусом – за счет домашней еды. Живо представляется, как шеф попросил бы второй кусочек… «Здесь все твердит о нем…» …Состоялись обычные занятия – в три часа, наверху. Все читали по листочкам добросовестно, но… не всем дано! С.П. смутило слово «легитимизм», и он заменил его «лимитизмом». Музаффар Бек произнес «акитрисы». А Сайяр был сражен наповал словом «меценаты» – так и не решился его произнести… Тем не менее, председательствующий отметил, что все участвовали активно и хорошо подготовились. …Босс [5] продолжает болеть и бороться с «Джейхуном». [6] Когда яростные валы всяческой белиберды и сомнительных исторических данных захлестывают его с головой, он хватается за телефонную трубку и звонит «Всем, всем, всем!». Он пудрит мозги Ершову [7] и компостирует их Бендеру, [8] а у Вашей корреспондентки затекает рука, держащая трубку. Судя по всему, печатать «Джейхун» невозможно, а не печатать – нельзя! Вот тут и покрутись… …В редакции мелькают коллеги из «Фрунзевца», [9] – ищут «Толика». Увы! …Дома все простужены насквозь. …День кончается – сырой, плаксивый и безотрадный. Сумрак без проблеска. Тоска без утешения. Но он все-таки прошел… День второй. Март, тринадцатое число. Солнце сияет безмятежно и ласково, пытаясь компенсировать отсутствие шефа. Но все ли солнцу по плечу? На улицах шевеленье. Садовники редактируют непомерно разросшиеся кусты. Нам бы их смелость! …Где-то ныне рисуется Ваш сасанидский профиль? Москвички внутренне ахают: «Откуда он – такой?». Из Ташкента, милостивые государыни. Вот так-то! …Нина болеет. Женя принял скипетр и державу – плюс к тому составляет списки на мясо. …Именно сегодня по Пушкинской прошлась первая девица без чулок, и ее по-зимнему белые ноги бросали вызов благоразумию прохожих… Весна! День третий. Март, четырнадцатое число. Зима берет плаксивый реванш. Свинцовый колорит (Моне или Мане?) «Поплачь, поплачь – смотри, как небо плачет…» Зато мерлушкой курчавится трава… И босс уже не так вздыхает о «Джейхуне»: «Есть хорошие главы». Нина болеет. Как я ее понимаю! А дома все доченьки хворают… Опять со мной моя тоска. Тоска – что дуло у виска. День четвертый. Март, пятнадцатое число. Серый цвет неба сравним разве что со средним уровнем каракалпакской поэзии, а упорство дождя – с характером ее переводчика А.Каныкина. …Сетка дождя прошита белыми стежками снежинок. День пятый. Март, шестнадцатое число. «И опять скитания // Ради пропитания, // Тут уж не до маслениц, // Коль в столице масла нет!» …Сколько поучительного видишь на улицах! Какие лозунги на тылах авто! Если бы перенять опыт! Повесить табличку перед кабинетом редактора – «Проверь тормоза!». И – для графоманов – ласковый призыв: «Устал – отдохни…». День шестой. Март семнадцатое число, – если верить календарям. А если глазам? Метелица, метелица летит наискосок… Ничего себе весна! И не с кого спросить за нарушение графика – у природы нет ответственного секретаря… Все расхлюпано, расхлюстано. Из-под колес – гейзеры снежной каши. В такой день могут развеселить лишь откровения графоманов. Одна авторша пишет: «Как правило, девушки любят высоких, красивых и пустозвонов». Анекдот за чаем: – Икра черная есть? – На подвозе. – Балык? – Уже выслали. – А что есть? – Камбала. – Так что, эта падла одноглазая, своим ходом приползла? …Снег в марте! Приемлю только как привет от шефа из холодных краев: снежный до нежности… нежный до снежности. …Нынче встреча титанов. Г.П. едет к М.Ш. толковать насчет «Джейхуна»…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ АНАТОЛИЙ БАУЭР В ОТЪЕЗДЕ Все бы ничего, да только в натуре Зои Тумановой существовала простодушная необходимость игры. Не той, не официальной, что обволакивала нас в те неплохие, но насквозь изолгавшиеся года нашей прежней – слишком часто лицемерной – жизни, но – совершенно другой. Настоящей, талантливой. А игра, всегда склонной к ней писательницы Зои Тумановой, легко превращалась в светлое подобие искренней жизни. Не зря же она то и дело бралась за писание фантастики. Но это у Ивана Ефремова и братьев Стругацких существовал обязательно социальный, совсем не фантастический, подтекст. Корни же ее воображения взращены на гуманистическом, вне всякой политики и подтекста, некогда явленном добре. У нее чистая фантастика, – как невероятный, но всего лишь случай, – в самых удачных повестях и рассказах появляется только для того, чтобы она, использовав искусственную фабулу, смогла бы сказать о человеке что-нибудь доброе. Сказать, поиграв. Чтобы самой же поверить в сочиненное неправдоподобие… «Дневник» тоже должен был стать такою сочиненной игрой, но тоже вдруг изменил самому себе, своей ироничной отчетной функции и тихо перерос во что-то по-иному живое, во что-то до боли искреннее. С ним произошло то, что почти никогда не происходило с ее книгами, издано которых более десятка. [10] Кто вспомнит? Ежедневная жизнь провинциальной журнальной редакции, конечно же, существующая в «Дневнике», поскольку постоянно и заданно, выталкивалась ею на поверхность, на первый, план, первым планом как раз и не стала. Вдруг, будто вытаяв из-под снега, обнаружилось нечто другое. Обнаружилась живая одинокая женщина, получившая, наконец, возможность сказать то, что прежде практически никому не говорилось. Редкая возможность писать не для чего-то, а просто потому, что можно и хочется писать, сделала свое настоящее дело: в этом своем одиноком разговоре, хотя, как бы и с Бауэром, именно с ним, реальным, разговора теперь не происходило. Отдалясь от писателя Тумановой, писатель Бауэр, медленно покрылся густою патиной романтического флера. Незаметно исчезнув под ее берлинской лазурью, он превратился для Тумановой в некую как будто даже икону, перед которою и поисповедываться не грех, и душевно открыться не страшно, и уж обо всем стороннем, мучающем, без смущения можно попробовать рассказать. Она вновь не смогла просто играть. В шутливом тексте она осталась несчастно серьезной, решившейся на скрытую исповедь в надежде, что после этого станет полегче жить. Возможно, она сама не предполагала, что все вот так обернется. Хотя, конечно же, знала, что только писатель, пишущий с честным заглядом лишь в самого себя, а не в государственные и эстетические регламенты, останется писателем и для других. Пишущий же для других, останется лишь писателем для себя, – стократ повторяемая банальность. Впрочем, потому и банальность, что ей вновь и вновь неоспоримо суждено подтверждаться. Так случится, хотя так не задумывалось. Купив блокнот со стилизованным рисунком на обложке – древнеегипетский писец, ведет свою летопись – на первой его белой странице Зоя Туманова записала: «Меня вдохновила обложка. Я взглянула на нее и сказала себе: «Да, это он! Он – в одеянии, наиболее полно выражающим его божественную сущность! Он – побритый, дабы сумрак бороды не посмел скрыть сияние лица! Он – с шариковой ручкой сувенирного артикула, занесенной над нашими судьбами! Вверху справа – мы, завотделы, вершащие волю его. Внизу справа – легконогий гонец Сережа, готовый по первому ринуться в типографию. Вокруг него – благоухают лотосы и шелестят папирусы. Клеточки, попираемые его ногами, когда-нибудь вместят в себя имена и числа, – то будущая Ведомость с ее таинственными и вечно волнующими скрижалями! Изображение подсказало мне – это его тетрадь! И да будут в ней, день за днем, освещены недели его Царственного отсутствия! Аминь!»
ГЛАВА ВОСЬМАЯ ДНЕВНИК ЗОИ ТУМАНОВОЙ (продолжение) День седьмой. Март, восемнадцатое число. В Секретариате тихо, как в церкви. Мадонна Нина сидит за столом, читая детектив. Женя, похожий со своей прической – гребешком – на хохлатого жаворонка, – напротив, на диване, буравя ее глазами… А потом вскакивает: – Зоя Александровна, сегодня в 4 редактор собирает Вас, Бендера, Соню и Ольгу Куприяновну по поводу «Джейхуна». Страхи и предчувствия. Да минет меня чаша сия! Минула… Расхлебывать кашу, заваренную в этой чаше, предстоит Инне Викторовне и Соне. О.К. тоже обижена – ей вроде бы не доверили… Впереди еще многие неудовольства – редакторов, автора и читателя! Напирают юбиляры. Саид Ахмад, Адхам Рахмат… Все они – не рахат-лукум… Теплеет. Все же – весна! Чаще сыплются комплименты – и не только от людей пишущих. Как пишет один мой автор, – «Я старый матрос и знаю, чем пахнет фугас!». День восьмой. Март, девятнадцатое число. Солнце берет реванш. Тепло нежное, весеннее – чуточку возмещающее отсутствие тепла человеческого… В редакции пустовато. Кто любит болеть – болеет. А у меня был литовец! Весь на молниях, как бог Один. И поэт из Нукуса, с бородкой, шикарный, как ленинградец. Тоже ответственный секретарь – видимо, должность обязывает. День девятый. Март, двадцатое число. Солнце сквозь тучи – перламутровый цвет. Цветет «пастушья сумка», а одуванчик еще воздерживается. Зеленые штычки просекают землю. У Галины новый поклонник – влюбившийся в ее портрет в «Молодости». [11] Но каков сам! (Прислал фото). Такие платят калым баранами. День десятый. Март, двадцать первое. Художник с нами – есть слух, что видел вас. Но приветов лично мне не довез – если они и были… Говорят, в той далекой стране Девы Львовщины блеском своей красоты Покоряют сердца… Обо мне В той стране, гордый шеф, вспоминаешь ли ты? …Ах, какое классическое собрание! Насчет оригинал-макета, читки корректорами рукописей и т.п. Замред не пробил «стенку», выстроенную корреспондентами. Босс велел разбираться «в рабочем порядке». День одиннадцатый. Март, двадцать второе. Весна побеждает зиму! У меня большой творческий день – стирка. День двенадцатый. Март, двадцать третье. Цветут ветроопыляемые. Коричневые бархатные «гусеницы» берез, подвески с хризолитами – на кленах, черные скипетры ясеней, стеклянно-серебряные барашки вербы. Некоторые уже ходят «раздевши». На базаре в цветочном ряду – гудение пчел. Урюк уже подумывает цвести. День тринадцатый. Март, двадцать четвертое. Событий навалом.Выступали с А.М.И. «вместях». Поговорили о шефе. Всякий, кто относится к нему восторженно, может рассчитывать на мое взаимопонимание по данному вопросу. Вечером я впервые в жизни почувствовала себя знаменитостью. Ибо – наряду с другими – приветствовала команду «Пахтакор» на встрече, организованной телевидением – с последующим 2-го апреля выходом в эфир. А другие были – юные циркачи, Юнус Тураев, Рано Шарипова, Лариса Кайдалова, Геннадий Красницкий, не говоря уже о лицах официальных… Двадцать пятое – тридцатое марта. Болела, а об этом писать скучно. Тридцать первое марта. День двадцатый. Возвращение на круги своя. У Миши, не ожидавшего меня, сидели две курящие девы. Зина назвала Женю «главным мясником» за составление списков на мясо. Он был шокирован. На Вас катится телега. Будто бы вы забыли включить Вали Гафурова в план верстки. Будто бы босс гневался. Что ж, время работает на нас – он успеет перекипеть. Заседание редколлегии «Молодости». Тартаковский [12] хвалил стихи Галки – мед на материнское сердце. Сады цветут. Небеса свинцовы. Железная вешалка бьет током. Все это кончилось ветром, дождем и громом, подобным разносам Г.П. Альфред Рудольфович на крайнем взводе обиды – похоже, что юбиляр Назир Сафаров не очень-то помнил о своем Пигмалионе… Отправила Вам письмецо! Первое апреля. День двадцать первый. Грустно его начинать, когда моросит дождь, смывая пыльцу с нежного цветенья садов у детей кончились каникулы предстоит идти к врачу насчет «выдирки зуба» и нет в активе хотя бы светлой улыбки шефа! …На работе: появилась Валя. М.К.Г. закончил огромный роман о народном контроле (соавтор). Зубодер почему-то решил отложить казнь египетскую. Я не настаивала… Сыро, зелено, бело, розово… Поглядели бы Вы – на фоне серых стен старого костела (у Салара) – черные ветви и смутно-розовое облако цветов строй урючины… И одуванчики в траве. И горлинки, воркуя, словно расплескивают небо. Второе апреля. День двадцать второй. Сын делает примечания к телепрограмме. «Чему учат в ПТУ» – О хулиганстве. «Семь стариков и одна девушка» – «Не Сусанна». «Бокс. Соревнования на приз Министерства просвещения» – Приз “Большой фонарь”». Юмористы – всегда мрачный народ! В редакции сенсация: обе машинистки сразу! Мы с замредом планируем и перепланируем, подсчитываем и пересчитываем. Места от этого не прибавляется. Зарплату выдают. За Вас расписался Женя. Вечером взирала на себя, вещающую с экрана. На фоне Геннадия Красницкого – довольно интеллектуальная дама. На детей школа обрушила все свои претензии. Тимур [13] растерян перед бездной премудрости. Галина беспечно машет ручкой с багряными коготками. Я страдаю за обоих. «Не меня весна зовет, // Обещая праздник лета. // Все теснее круг забот, // Все темнее час рассвета» Третье апреля. День двадцать третий. И снова поездка в дальние края за маслом, а дорога рождает стихи – совсем не о масле… «Клен в сережках стоит, // словно девочка, светловолосый. // Белой пеной молочной – // кипень садов через край. // И дорога течет, и ко мне // приплывают вопросы, // Обгоняя друг друга, – // Но это совсем не игра. // Ловит каждая капля // тот луч, что ей больше по нраву. // Самоцветная россыпь – // траву прошивает роса. // Почему для тебя // в красоте притаилась отрава? // Почему не тебе // эти птичьи поют голоса? // Миллионам доступно // простое житейское счастье: // Добрый дом, где усталых // покоят согласье и лад. // Почему ты над главным // над самым заветным не властен? // Эти нежные цепи // себя разорвать не велят… // За душою – пятак; умудриться // ребром его ставить! // За известностью – слава, // успех и прибыток в дому… // Всем богатствам души // ты себя не умеешь прославить, // И раскрыты они // лишь немногим, – скажи, почему? // Ты за тысячи верст, // почему же ты мой собеседник? // Ты участник незримый // цветенья, травы и лучей. // Ты надежд и обид, // и нечаянных строчек наследник, // И не нужно вопросов – // каких, почему и зачем…» Четвертое апреля. День двадцать четвертый. Все цветет – и желтое, и белое, и смуглое, и сиреневое… И сквозь серое уже продергивается зеленая ниточка… О.К., ввиду весны, купила новый комплект из бирюзы цвета спокойного моря. Подхалимствующие авторы засыпают меня гиацинтами. Летучка была – и влачилась, как тянучка. Обсуждались планы. Босс сражался с Ершовым и Савицким [14]. Результат – боевая ничья. А.Р. был зол и въедлив. Но до моих отделов не добрался. Женя, безответственно сидевший у двери, был, по манию босса, пересажен на Ваше место. Нет, не место красит человека! Вечером – «Бенефис» Т.Дорониной. Авторы думали о чем угодно, только не о социалистическом реализме. Веяло мистикой. Амурчик был нагл, как Шевердин – вслух.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ ВДРУГ ВСПОМНИЛСЯ МИР, ГДЕ КОГДА-ТО ЖИЛИ МЕТАФОРЫ Всякий дневник – нечто вроде зеркала заднего вида все в той же, неутомимо ползущей из никуда в никуда, машине времени. Можно и прожитое-пережитое, упорно назад отплывающее, прощально еще разглядеть, можно и себя в этом прошлом-пережитом впромельк вдруг увидеть. А – увидев – пусть подсознательно, но обязательно сравнить с собой в нынешнем своем проживании. Писатель Бауэр, все еще обретающийся где-то во внешнем собственном путешествии, как многое на отдалении, тихо превращался в милую ирреальность, становился образом и метафорой самого себя. Для нее. Она же, все больше, все чаще, в том самом зеркале заднего вида неудивленно разглядывала и собственное отражение, убеждаясь, что еще не вся она в прошлом. Хотя… «Прощание с женским. // Летящие ткани, // И молнии синь, что в кольце проблистала, – // Все то, что казалось недавно желанным, // Уже запоздало, // уже не пристало… // Тростинка моя, для тебя отказаться! // Тростинка моя, для тебя отступиться! // Те взгляды, которых уже не дождаться, // Те речи, которых уже не добиться… // Ты юность, ты радость, которой нет равных, // Ты юность, и мир тебе – только подарок. // В бегах за уютом, достатком и славой // Себя я теряла – быть может, не даром? // Тебе – дать свободу от вязкой заботы, // Жила б только радостью – сердцем и мыслью! // …Что нынче решилось? // Печальное что-то. // Прощание с женским. // Прощание с жизнью?» [15] Две невысказанные, до конца нереализованные две энергии – поэтическая и женская – снова и снова давали о себе знать. Не внутриредакционные дни жизни, а вольные, будто и не к месту, ее – подчас неожиданными стихами – отступления в «Дневнике», точно так же – оттаяв, и тесня одна другую, и сливаясь в нераздельное целое, вырвавшись из небытия, обнаруживали себя на блокнотных страницах. Не многоопытный заведующий отделом прозы, или даже поэзии, писал это. А просто – здесь снова поэт: Зоя Туманова. Та самая Зоя Туманова, которая впервые опубликовала подборку стихов еще в 1948 году. Та самая Зоя Туманова, на отсутствие которой в декадные Дни литературного Узбекистана, с застольями, награждениями, чествованиями и столичной неснисходительной критикой, проходившие в Москве в 1959 году, уже осторожно обратили внимание знатоки поэзии. – Кстати, я не понимаю, …почему среди имен переводчиков нет Зои Тумановой? – сетовал, вопрошая узбекскую делегацию, поэт Яков Аким. – Ведь она сама интересно пишет для детей и находится рядом с вами, в Узбекистане… – Здесь говорили о том, что книжка «В зоопарке» (вышедшая в Узбекистане) слаба. Это видно и невооруженным глазом, – критиковал коллег писатель Юрия Яковлев. – Но как писать иначе? Это очень хорошо показала Зоя Туманова, новая одаренная поэтесса. Вот, например, стихотворение «Черепаха» в этой книжке, и стихотворение «Черепаха» …принадлежащее перу Зои Тумановой (из книжки другой). Посмотрите, как одна и та же тема решается по-разному. В одном случае методом художественного образа, в другом – методом справочных материалов о том, где черепаха живет, чем питается… [16] Впрочем, немногие были удивлены таким риторическим вопрошениям. Кто бы послал несерьезную девчонку туда, куда – как всегда и повсюду! – и не всякому писателю-генералу доверялось представительствовать. Что с того, что он – лишь мыльный пузырь от литературы, зато официально назначен писателем, зато и пишет (сам ли, или – не сам, неважно) по-официальному, по-государственному, как положено. Он – серьезен. А она… Что такое она? Сплошь несолидность: «Мы нашли в траве весной // Круглый домик костяной. // Черепаха здесь живет, // Где же выход, где же вход? // Нет ни окон, ни дверей! // Мы стучали в крышу ей, // Но ни звука нам в ответ! // Ее, быть может, дома нет?» В этом почти пустяке, с которым она тоже давным-давно начинала, действительно видны и талант, и образ, и твердость делающей свое дело руки. Но это прежде она писала так – серьезно. Зато и получалось весело. Позже что-то произошло, – она все больше и больше стала писать несерьезного. Но теперь получалось невесело. Как-то у нее появилась книжка «Китайской классической поэзии» (потом подаренная А.Бауэру). Там были и переводы Ахматовой и многих других разноизвестных поэтов. Но Зоя Туманова, прочитав ее всю, словно бы прошла мимо Анны Андреевны, говорящей в книге языком Ли Шань-иня, прошла, как не заметила. Зато остановилась на стихах Чжан Цзе в переводах другого, ей незнакомого, человека – Л.Меньшикова. Она даже иронически попыталась их повторить в своем подражании китайскому поэту, сделав для все того же Бауэра, некий свой поэтически римейк. Возможно, хотела проверить себя, – сможет ли еще? «Как ветер, переменна мода. // Ускорен бег часов и дней. // Из рук мы рвем новинку года, // А эта книга – что нам в ней? // Различны времена и страны. // Кто жизнь далекую постиг? //…Эпитет дик. // Сравнения странны. // И слуха не ласкает стих. // За что ему такая участь? // Ведь свято наше ремесло! // Но приглядись – проступит сущность. // В нежданных сочетаньях слов. // И те же страхи, те же страсти, // Что живы ныне, как тогда, // Боль невозможности – и счастья // Неугасимая звезда, // И юность – средоточье зноя, // И старости внезапный снег… // И век, и слог, и все – иное, // А суть все та же – ч е л о в е к» [17] Еще раз смогла… Но это опять были как бы несерьезные ее стихи. И опять получилось невесело. С поэтом Чжан Цзе, вернее – с Л.Меньшиковым, такая штука была возможна. Но мимо Ахматовой она все-таки прошла… Не тронув. Не весело, не серьезно, не иронически. Никак. Это имя всю ее жизнь для нее было охраняющим талисманом. Перед другими. От других. Охранил ли он ее от себя самой. Вернее, охранил ли ее стихи от вокруг, прославляемой всеми, жизни? Пожалуй что – не смог. А тут еще сила Востока, Азии, существующая в радужной яркости. Яркость же отравляет. И не всякому уберечься. Здесь не случается полутонов, как в России. И в своей прозе Зоя Туманова не могла не балансировать между чистотой русскоязычного текста (особенно занимаясь многочисленными переводами) и восточными арабесками, которые время от времени все-таки умудрялись раскрасить текст. И тогда всякий обыденный случай, интересный именно этой творчески отраженной и преображенной обыденностью, в миг превращался в пеструю притчу с восточной же многозначительность на пустом месте. Не притча и уже не рассказ, но опять – неудача. [18] Азия и Европа трудно смешиваются и в литературе. Киплинг предугадал, зная. Смешение стилей – не для русской литературы, существующей и на Востоке. Лучше уж стилизация… Как в тех же стихах под Чжан Цзе.
ГЛАВА ШЕСТАЯ ДНЕВНИК ЗОИ ТУМАНОВОЙ (продолжение) Пятое апреля. День двадцать пятый – домашний, уборочный, скучный. Дождь ликовал, и гроза подмигивала. Шестое апреля. День двадцать шестой. Говорят, что – Воистину Воскрес! По этому поводу – ликованье весны. Вечером – запахи молодой зелени, сережек ивы, с легким привкусом меда. Всюду – золотые взрывы дрока, и краснолиственный кок-султан с бледно-розовыми цветами, вишня, черешня – в бутонах… Седьмое апреля. День двадцать седьмой. Погода ведет себя по-божески – ночами грохочут ливни, к утру проясняется – город встает промытый и свежий; еще нет листьев, но уже зелено светят сады и скверы. У кленов удлинились сережки – стоят зеленоволосыми русалками. Расцвела черешня. Персик розовеет. Японская айва в цвету. И всего этого Вам не видать… Сегодня ездила с Саидой выступать в ее институте. Ура! Опять было с кем потолковать о Вас… Увы! Как мало Вы мне поведали о себе, друг мой… Приходится добирать у людей по крупинкам …золота истины, разумеется… Саинька-заинька была очень мила, поила чаем с конфетами. Младшая девчоночка забавна: глаз много, а носика почти нет… Босс мелькнул, как метеор, – умчался на большое идеологическое совещание. Бендеру не досталось мяса – забыли о замреде. По этому поводу он отказался печатать меня, Красильникова [19] и прочих. Хочет новых имен. Горькая весть – помер переводчик Мирзият – пятидесяти лет. И осталась у нас коктебельская фотография – он, его сын и двое моих на фоне голубой ели – два с половиной года назад… Сегодня в троллейбусе некий гражданин популярно объяснял, почему рано погиб «Алешка Пушкин» – «…очень баб любил»… …Вечер, со смутно белеющим небом, веянье сырости и моря цветов, невидимых во тьме… И вдруг разражается ветер, бросает капли в стекло, пробует мир на прочность… И даже подвывает жутковато – мир плавающий и путешествующий! Восьмое апреля. День двадцать восьмой – и опять сырой, пересыпанный дождиком и разнообразно цветущий: расцвел желтый барбарис, бледные ирисы в Гоголевском бульваре. Все больше число голоногих женщин. Все реже мелькает босс. Девятое апреля. День двадцать девятый. Начался «Круглый стол» – за всех нас отдувался босс и Геронимус. По лестницам ходят знаменитости. Наши взаимоотношения с типографией на уровне катастрофы. Два последних листа не берут из-за авторской правки. А.Р. велел швырнуть их на стол кому-то там и убежать. Так и сделали. Корректура, скрежеща зубами, читает оригиналы. Ночью на западной стороне неба светит до неприличия крупная звезда. Десятое апреля. День тридцатый. Юбилей! Месяц без шефа! Послала Люде [20] записочку по почте, зову к себе. На «Круглом столе» были вспышки национализма и дискредитации поэтов – билингвистов. Ругали Раима [21] – но он отбился. А Г.П. (совсем) отбил националистические выпады. Уже совсем тепло. Персики, черешня, вишня в полном цвету. Во время очередной деловой хозяйственной поездки опять что-то сочинилось. «Все торопливее восход, // И каждый день с обновою. // На вашей улице цветет // Лиловое-лиловое. // Успели своды возвести // Чинары вместе с кленами – // И так приветно шелестит // Зеленое-зеленое. // Опять поют арыки в лад – // Поэзии истоками. // (Как будто строки возвратят // Далекое-далекое) // Опять синицею в руках – // Надежды обретение. //…Плывешь в медовых облаках // Цветения… цветения. // И белый свет, и алый цвет // Слагают дня сиятельство. // А, между прочим, вас все нет – // Такое обстоятельство» «Литературка» потявкала на нас – устами Тюрикова [22] – видно, в благодарность за «Берега Дуная». Как говорится, свет не без добрых людей. Одиннадцатое апреля. День тридцать первый. Мухаммеджан возил нас с бабушкой на кладбище к Рауфу. Ему исполнилось бы 57 лет… Хорошо на кладбище, тихо и умиротворенно. Зато в мире живых – суета…
ГЛАВА ПЯТАЯ РАУФ И ГАЛИНА Ее муж Рауф Галимов болел современностью. Смертельная это болезнь. Особенно для писателя и поэта. Рауф Галимов и умер-то от нее, а не от жестоких собственных недугов, к концу его жизни скрутивших тело так, что ему невозможно было не то что просто ходить, двигаться, но и недвижно сидеть. Да и лежать было тяжко. Смотреть на темную кожу его остро впалых щек было мучительно, но еще мучительнее было понимать, что его книгам в будущем предстоит жить не легче, чем ему самому сейчас. Книги принялись умирать еще при жизни смертельно больного автора. Но как их хвалили! Воспитанный окружающим временем, он с первого же изданного сборника стихов стал хоругвью литературного чиновничества, почти воплощенной мечтой Правления Союза писателей СССР, готовым пунктом к отчетности перед партией и правительством, – у нас есть поэт, пишущий то, что надо, так, как надо и – о том, о чем надо: о гегемоне, о рабочем классе. Больше того – у него еще есть нужное и о вождях, и о невозможной жизни при потустороннем капитализме. «Разоблачая мнимую “аполитичность” буржуазного ученого, занятого, казалось, лишь проблемами “чистой науки”, поэт обращается к нему с “вопросом по существу”», – вот так говорили они о поэте Галимове. И вот такое, из него, цитировали: «Ваш лоб, профессор, лаврами увенчан, // вы семьянин – и взгляда нет добрей! // А что вот нужно этому – // во френче, – // который караулит у дверей, // который смотрит в щелку // или в дырку, // обыскивает души и умы // и щурится на тонкую пробирку // с культурой доморощенной чумы! // Мы строим жизнь, // стоим за дело мира, – // и пусть кричат “о происках Москвы” – // мне хочется к вам постучать в квартиру // и справиться у вас: // – А вы?!» [23] Упомянутый френч, понятно, отрицательный. Другой же – подразумеваемый – френч, историей вряд ли отличаемый от первого, столь же понятно, оставался предельно положительным: «Когда в кипящем, яром смерче стали // с врагом решали вековечный спор, // мы с именем твоим, товарищ Сталин, // прошли от Волги до Карпатских гор» [24] В те же декадные Дни серьезный оратор М.Никитин, длинно пересказывая фабулу рассказа Рауфа Галимова, покорившего его, как читателя, не замечал, что озвучивает совсем уж нечто пародийное: «Окончив ремесленное училище, девушка Женечка приходит на завод. Ее ставят на токарно-револьверный станок. Со станком такой системы Женечка не имела возможности освоиться в училище, – вследствие этого она работает дурно и выполняет план лишь на 75 процентов. Показатели Женечкиной работы сказываются на общебригадных показателях. Бригада лишается премии, это обстоятельство вызывает у бригадира Коли Бунчука беспредельное раздражение. Он считает Женечку белоручкой и “кисейной барышней”. Премия нужна Коле не только как подтверждение отличной работы бригады, но и как дополнение к заработку. Дело ведь в том, что бригадир Коля Бунчук – единственный кормилец семьи. Полагая, что Женечка из-за лености работает плохо, Бунчук не может не злиться на нее: малоуспешная работа “кисейной барышни” отражается на жизни Колиных малолетних братишек и сестренок, потому что, не получив премии, Коля должен наводить экономию в семейном своем хозяйстве. Недоразумение между Колей и Женечкой длится до тех пор, пока случай не свел их на реке. Женечка спасает тонущего бригадира, предварительно оглушив его довольно-таки крепким ударом. Коля воочию видит, что в Женечке ничего нет от “кисейной барышни”. Разумеется, все это выясняется уже на берегу, когда бригадир приходит в себя. Автор ставит здесь последнюю точку. Но за точкой видна уже дружба, а может быть и любовь, которая свяжет Колю и Женечку» [25] Естественно, что во всяком пересказе и «Анна Каренина» выглядит пародийно. Но здесь-то пересказ абсолютно восторженный, – вот, мол, каким обязано быть настоящее творчество… Впрочем, и этот вывод можно было бы оспорить, если бы говорящие с таким восторгом и поэте и прозаике Галимове, должно быть, чтобы не захвалить, останавливались и на его как бы ошибках. И, удивительно, они обнаруживали в его текстах как раз то настоящее, что робко-робко проглядывало сквозь социальный заказ. То, в чем был и истинный образ и нечто поэтически-провидческое, что всегда существует в поэте и что – вдруг! – прорывается оговоркой «по Фрейду», допустим, в бравурно-плакатных стихах о солдатах-освободителях: «Да, мы пришли сюда как чужестранцы. // Но мы уйдем // друзьями // в Брянск и Курск. // Мы “Краткий курс” несли в походных ранцах, // чтоб прочитать вам Мира полный курс». Но вот что тотчас замечается критиком, что напрягает его – первая строка. И он, тревожась, пишет тогда такое: «…первая строка этого четверостишья режет слух, как фальшивая нота в слаженном оркестре» [26] Заткнувший идеологической ватой социальные уши, он совсем не замечает общей не-поэзии стихотворения, но зато нутром своим чувствует, – здесь поэт, действительно, сказал что-то не то, как-то пророчески проговорился… Или вот еще одна струйка живого поэтического тепла, просочившегося сквозь строение из принимаемых слов словами не-принимаемыми: «Мы идем пятый день… // Мы идем пятую ночь… // Чем ногами месить песок, // легче воду в ступе толочь! // … // Мы мечтаем о твердой земле, // где можно сутки прожить, // где можно палатку поднять // и по кругу колышки вбить…» [27] И сразу же – официально ответное:«…написано в дурной литературной манере, с явным нажимом на экзотику»… А ведь опять верно… Не доглядел. Не смог до конца себя уничтожить поэт Рауф Галимов. Живое в нем – сопротивлялось, истекало теплом настоящего. Вот и в приведенных строках – едва ли не Киплинг: «День-ночь-день-ночь – мы идем по Африке, // День-ночь-день-ночь – все по той же Африке // (Пыль-пыль-пыль-пыль – от шагающих // сапог!) – // Отпуска нет на войне!» [28] Узнаваемость не повтора, но созвучия. Живого, бесцензурного ощущения мира. А потому, – ату его снова: не доглядел сейчас, так дальше доглядывай. И он, Рауф Галимов, доглядывал… Самую большую свою вещь – роман «Лев не возвращается по следу» он опять посвящает рабочему классу. Он просто не мог не судить о литературе, как «…о политической экономии» (где-то у Пушкина есть это выражение), поскольку так судили тогда все, за исключением отдельных Пастернаков. Он делал это искренне, но впустую, убежденно не понимая, что никогда этот класс никакой властью не обладал, что она всегда всего лишь – некий клуб по интересам, где господствует безапелляционность чьей-то идеи и – ни что больше. То есть – это пространство, где – всегда субъективному – писателю или художнику делать нечего. Поверившее поколение сделалось потерянным, хотя и в противоположном смысле, а не в том, который вкладывала в данное определение знаменитая Гертруда Стайн: первые, в отличие от вторых были востребованы властью и этим себя убили. Не оправдываются, даже морально, исторические и литературные ошибки, пусть и совершенные из противоположных побуждений: из благодушной и биологической веры в свою ли, в чужую ли правоту, или же из корыстного неверия в нее – ни в свою, ни в чужую. Во всех случаях – это историческое и литературное самоубийство, которое одинаково грешно для всех, его совершивших. Повод не важен: и того, и другого положено хоронить одинаково – за пределами кладбищенской ограды, без отпевания. Литературы? Жаль, только что поделаешь. Спасительно ли приходящее понимание, что, в сущности, не они виноваты, но их искусители – полуправдою, неправдою, обманом изуродовавшие творческие души тех, у кого они были, и совсем повынувшие их у тех, у кого они – без сопротивления – легко вынимались. Но поэт – пророк не только по отношению к окружающим и окружающему. В первую очередь – он пророчествует самому себе. И Рауф Галимов, можно быть уверенным, был способе предвидеть свое будущее. Будущее, где текстам разовой, на злобу дня, современности нет места, поскольку это будущее всегда заполняется новым потоком подобострастных авторов, пишущих на свою злобу дня: о своей, всегда исчезающей в никуда, современности… Галимов был несвободен в выборе, зато привечал тех, кто жил противоположно. Кто писал не о времени, а о себе. Тем самым – через себя – сохраняя это современное ему время на более долгий – а вдруг, да и вечный! – срок. И когда среди полностью обязательной литературы появился веснушчатый мальчишка Александр Файнберг – поэт, вольно живущий среди людей и литературы, то он, Рауф ухватился за него, едва ли не как за самого себя, несбывшегося. Из воспоминаний Зои Тумановой: «Саша Файнберг пришел в наш дом в трудное, и горько, и радостно памятное время. Есть узбекская пословица: “В месяце пятнадцать ночей темных, пятнадцать – светлых”. Вот так все и сошлось, сплелось в тот год – рождения и смерти, болезни и переезды, глухой мрак и ослепительный свет; все было стиснуто в душе, уже не вмещающей нового». [29] Ответною фразой Зои Тумановой на новость о его приходе тогда стала вот эта, предельно не гостеприимная: – Да ты же опять ночь не спал от болей! И близнят надо врачу показать… И на кладбище, к маме, не могу вырваться… Что, никого другого не найдется пестовать молодняк?! – Знаешь, это – поэт… – только и сказал тогда Рауф. [30] И наступило молчание, принявшее в себя уже серьезное, внебытовое: и мысль о том, что литература для них обоих, измученных всяческими болезнями, все-таки главное, все-таки их настоящая жизнь; и что истинный, ожидаемый, огонек свечечки, затеплившейся рядом с ними, очень нуждается в их, им принадлежащих, ладонях, своим мягким заботливым охватом, способных охранить ее свет; и что ей самой давным-давно прежде повезло с такими ладонями, как, быть может, не повезло ему, Рауфу, хотя и начали они публиковаться одновременно – в 1948-м году; и что хранят ее не просто какие-то чужие ладони, но ладони Ахматовой, и так это происходит до сих пор; и что ее свеча от этого охранения еще теплится и – даст Бог! – еще будет светить, пусть и уменьшаясь в пространстве… Если принять на веру сомнительный постулат, что от искусства бывает и польза, то главная его польза в том, что оно тянет ниточку любви от одного человека к другому, от другого к третьему, от третьего – ко всем остальным, в общем, и составляющим слишком человеческий мир нашей жизни. Когда вышел первый сборник стихов Файнберга «Велотреки», вдоль и поперек читанный и перечитанный Рауфом, Файнберг, даря его все тому же Рауфу, надписал: «…прекрасному человеку и самому лучшему редактору на земном шаре. Саша Файнберг». Пройдет сказочно много лет и одна из близняшек – Галина, дочь поэтов Рауфа и Зои, напишет много собственных очень хороших стихов. И теперь Файнберг потянет далее Рауфову нить – станет редактором первой книги поэта Галины Галимовой. Надпись на книге, которую она, несомненно, подарила редактору Файнбергу, можно и не цитировать, – она, конечно же, будет похожа на ту, которую всегда делают юные и не юные авторы своим любимым редакторам. Рауф книги не увидит. Разве только через взгляд Файнберга… Или – через взгляд Зои Тумановой, в поэтическом материнстве предчувствующей книгу своей дочери, возможно белее счастливую, чем случались у нее. «Зеркало, тебе несладко верить, // Лучше отвернуться, проходя. // …Дочь моя, смеясь, влетает в двери – // В волосах алмазинки дождя. // Нет меня, какой была когда-то, // Снегом замело былого след. // Меркнут краски моего заката. // Для нее – выходит новый свет. // Ум ее другой заботой занят. // В ней себя не повторила я, // Но ее чертячьими глазами // Вдруг посмотрит // молодость моя! // Хорошо мне вместе с ней смеяться, // Отложив несметные дела. // Может быть, ей суждено дождаться // Слов, которых я всю жизнь ждала» [31]
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ДНЕВНИК ЗОИ ТУМАНОВОЙ (продолжение) Все еще одиннадцатое апреля. День тридцать первый. Состоялась редколлегия с «Фрунзевцем» Четверо военных: симпатяга редактор, маленький, но героический Штепо, представитель «Красной звезды» с лицом правильным и маловыразительным, как параграф Устава и душка-офицер Черевач, удостоившийся благосклонного внимания наших дам. В кабинете стоял приятный запах хорошего туалетного мыла… Военные говорили об Афганистане, было очень интересно. Потом завыступали наши, полились обычные обтекаемые фразы, заверения, обещания поднять, повысить, укрепить, обратить… А.Р. гордо отсутствовал. Коля Красильников бушует: «Толик обещал мне поставить рассказы!». Самад Кадыров (в переводе Б.Пармузина) тоже просится в год восьмидесятый… Дайте дополнительный номер! Босс в ответ на усилившиеся происки типографии грозит стереть ее в порошок. «Дадим им оригинал-макет, и пусть издают без ошибок!». Двенадцатое апреля. День тридцать второй. Сегодня всякое идеологическое руководство (на моем уровне) созвали в ЦК послушать В.Сырокомского, который сказал немало интересного насчет ихних идеологически закидонов. Делают ставку на неувядаемый национализм. После лекции – погруженье в быт по уши… Тринадцатое апреля. День тридцать третий – интересный лишь тем, что весна разошлась без удержу. Зелень почти летняя – но еще косые лучи солнца сквозят в ней, как в зеленом стекле. Цветут яблони, сирень, лиловая акация. Трава выбрасывает колоски. По улицам ходят негры с белыми девушками и парни-узбеки в малиновых плюшевых брюках (вот он, неистребимый национализм!) Люда не откликается! Может, уехала к Вам? Четырнадцатое апреля. День Тридцать четвертый. Галина нездорова. На душе и в природе смуть. Жарко и душно, и костям ломотно. …Было общее, открытое… Выполнило поставленные «перед собой» задачи. Юрий Ковалев разоблачал «комнату № 20» в Издательстве Г.П., сплетшую «заговор» против него, в результате чего появились отрицательные рецензии в «Правде» и «Литобозе». Рамз [32] уверял, что никакого заговора нет и что тут «все друг друга любят». …Женя угощает душистой травкой для ароматизации чая. Наследовал вместе с секретарством Вашу обходительность? У М.К.Г. журналистка брала интервью о его творческом пути. Гена Савицкий по-летнему обрился. Графоманы с весной зашевелились, как муравьи. Машинисток нет, нет, нет… Фаня Як. издает панические звонки – куда ставить иллюстрации? …Убегая от тоски душевной, пишу всякий вздор… Пятнадцатое апреля. День тридцать пятый. Родительская. Душный жар. + 33 о Пошли с подругой Ольгой (не Куприяновой) на кладбище навестить близких. Какая толпа! Какая смесь веры и суеверий, грязи и чистоты, корысти и горести! Дорожки куличей у церкви – будут святить. На грязной мешковине у курчавых цыганят – подаяние. Портреты погибших фронтовиков, могилы их, засыпаны цветами. Надменные памятники с армянскими фамилиями. Наши тихие могилки. А потом – к подруге моей, красавице польских кровей, Светлане Дашкевич. …Четыре могилы – целый пласт моей жизни. Дедушка. Старичок с пышными усами, в проходной комнатке, глуховатый, добряк, потатчик и защитник, покрыватель наших подростковых зигзагов. В 1952-м… Мать. Нина Афанасьевна. Сухая и легкая, с тонким, нервным лицом и нервами на пределе. В 1971-м… Светка – через год. «Ой, Светлана, светлячок…» Наш восьмой класс и лето после него. Светка – удлиненная, тонкая, вытянутая, обожаемая, воспетая. «Затерялся в дали знойной голубой твой сарафан…» Наш десятый – звуки пианино, и влюбленность. Бульденежи и ирисы в день рождения Светланы – первого мая, именинница пляшет «линду» с кумиром нашей юности, будущим актером, Рэмом Байером… Через десять лет – снова Светка, ее мальчик, белокурый и темноокий Сашка… И через двадцать лет – снова Светка, ее модерн-квартира, с кубинскими сувенирами, подаренными братом мужа, знаменитым архитектором Серго Сутягиным… Она умерла в 1972-м – через год после матери. Вот ее взгляд – с черного мрамора памятника. Длинные, загадочные, карие – Людины – глаза… Высокая прическа, подбородок на кулачок. И стихи, загадочные даже для меня: «Всего мне мало… Пусть в мгновенье это Все семь цветов я вижу без труда, И все ж невольно Жду восьмого цвета, Который в детстве снился иногда…» Мы оставили ей цветы – белые каллы, алые тюльпаны. …Потом еще был рабочий день с удвоенным из-за жары чаем. Нузэт сдал роман «Алтын-топкан». Босс вдруг взвился: «А не дать ли его в нынешнем году?» Интересно, за счет чего? …В машбюро покрытые пылью машинки оплетает паутина. Женя выдает мне по две порции мяса. Предупредительность его все возрастает. Уж не Галкин ли визит тому виной? Она приходила как-то, – вся в очках и джинсах. Люда молчит. …Ночное стояние на балконе. Я умствую, как Тредьяковский: «А если все, что зрим вокруг, // Вселенная – весенний луч? // И звезды в темной синеве – // Лишь одуванчики в траве?» Шестнадцатое апреля. День тридцать шестой. Летняя жара, новая листва. Я перешла на летнюю форму прически, что тотчас было благосклонно отмечено и женской и мужской частью коллектива. Женя снова угощал пахучей травкой. Чаевничаем азартно. В редакции появилась Валя. Стучит торопливо и злобно, шлепая ошибку на ошибке. Пошел разговор, что Кама выбывает из строя надо-о-лго! С начальством совещались юристы Издательства – на этот счет? С квартирами – у троих – все ясно. У Вас – еще нет. Кажется, не выходит… Но я верю в шефа. «Генерал упрям, он до Мадрида все равно когда-нибудь дойдет…» А.Р. ругал меня за отсутствие дипломатии в переговорах с подчиненными. Они с боссом – точно конь и трепетная лань, коих волею судьбы впрягли в одну телегу. Геронимус отбывает в Москву – с большим удовольствием. Читаю по рекомендации Вильяма Александрова [33] заметки Дмитрия Лихачева «О русском». Должно быть, у меня менее русская душа, чем у рекомендателя – восторгов я не разделяю: автор больше умиляется, чем гордится. …В парикмахерской меня узнали: видели по теле(визору) на встрече в «Пахтакором». О слава! Неисповедимы твои пути! …Тягостная ночь – перемена погоды. Семнадцатое апреля. День тридцать седьмой. И снова ребенок болен, и снова врачи, их предписания, которые она отказывается выполнять: больно! И наши споры, и полное душевное расстройство… Графоманы и графоманши продолжают функционировать. Новости весны: айва развернула фарфоровые блюдечки. Зацвели конские каштаны. Довершают эпопею цветенья сады. Люда молчит… Восемнадцатое апреля. День тридцать восьмой. Сегодня вы мне снились счастливым и торжествующим: вроде бы получили квартиру по иной линии – по военной… Был бы сон вещим! Где бы научиться видеть такие сны? …Прошел дождь, похолодал воздух весьма ощутимо. Снова вытаскиваются жакеты и прочее утепление. …Удивительное зрелище – черные колоннады стволов и зеленые своды над ними… И сырость, и свежесть, и капли дождя… Как там, в Ленинграде… …Айва цветет расточительно. И боярышник – в ореоле аромата: пройдешь, а он запахом позовет: я здесь! …Продолжаются околотипографские дебаты. Говорят, что за опечатки будут вычитать из нашей зарплаты… Проверяли Валины справки с юристами: все правильно! Нина с Женей взапуски печатают на машинках. Надо бы написать Вам еще письмо, и уже не хочется: поговорить бы вживе! Девятнадцатое апреля. День тридцать девятый. Субботник. Перетаскивались шкафы, перетасовывались планы. (Был звонок насчет Назира Сафарова [34]). Опять царствует история – если б интересная! Для рассказов – ни щелочки… И тем не менее, хочется писать – наклевывается какая-то новая неожиданная повесть… Все старое – заброшено. И живу не своей жизнью, и звучат во мне новые голоса… …Галина уже скачет и хохочет, забыв о болезнях. Сын таинственно куда-то бегал – может, к Ней? Вернулся слегка умиротворенный. Двадцатое апреля. День сороковой. Куда ни глянь – еще непривычная глазу зелень. И опять «барахтается глупая вобла воображения», мучительно пресекаемая Бытом. Звонил Захидов, напоминал о себе. А я – ни сном, ни духом за него не бралась. Обещал все же прислать источники цитат. Если я писатель, то сумасшедший – уже готовый план ставится с ног на голову. Как все прекрасно вырисовывается – и как туго выписывается! Как трудно без Вас – без вашей веры в меня, без ободряющего слова! Зацвела белая акация. Айва осыпает крупные лепестки – словно яичные скорлупки. Двадцать первое апреля. День сорок первый – сплошных неприятностей и неудач. Сын ходит по дому – весь в себе, в своей влюбленности. Чужой. «Как дела?» – «Ничего». Вот и весь разговор. Дочь не хочет лечиться – да и некогда ей. Прописали переливание крови – не могут вены найти… Мои развлечения: очередь за пенсией – час десять минут, совещание у Рамза – час, чтение корректуры – два часа, чтение глупейшей рукописи, поданной на конкурс, – час, графоманы – полчаса. А вечером перевожу по просьбы Зульфии, [35] непереводимое четверостишие Хамида Алимджана [36] – он утверждает, что понял, что есть Родина, в день своего появления на свет… Рановато даже для вундеркинда! Писать было некогда и думать – тоже… А в пятницу «по поручению свыше» я должна открывать книжный базар на Театральной площади… Цветут бульденежи – и это единственное, что примиряет меня с мирозданием. Двадцать второе апреля. День сорок второй, также начавшийся с очереди – за молоком. А далее – служба. Дикие интриги вокруг повести Г.Марьяновского, [37] сокращенной вопреки желанию автора и в обход редактора – О.К., а я, слава Богу, как-то в стороне. Нынче Соня сообщила нам вычитанные в зарубежном журнале параметры дамы идеального сложения по нынешним международным стандартам. Я спросила, а не было ли подобных данных для мужчин. И тогда все дамы дружно закричали: «Приедет Бауэр – вот вам и образец идеального сложения мужчины!». Я себя чувствовала так, будто меня похвалили… Валя уходит в долговременный отпуск по болезни. На ее место хотят взять другую. Кама собирается родить еще ребеночка. Словом, машинный вопрос будет по-прежнему стоять остро. Протасевича не видно. Борис Авигдорович в Москве. Миша голодает и собирается в вояж по республике. Люда на мою записку ничем не отозвалась. И я как-то не решаюсь проявить настойчивость. …В «Неделе» научная статья «Свекровь и невестка». …Я читаю конкурсную повесть, в которой написано: «Голова усиленно работала, но не приносила ни одной светлой мысли»». Тонкое наблюдение!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ ВОЗВРАЩЕНИЕ В ОДИНОЧЕСТВО Чем больше внешнего мира вокруг, тем непреодолимее наше одиночество. Один на один – всегда в беседе. Внутри самого себя практически никогда не бывает монологов, только диалоги, только разговор с самим собой, внимательно себя выслушивающий. Вслушиваются все, но только писатель – в силу своей писательской обреченности – хочет зачем-то все это как-нибудь записать. Обреченность оправдывается тем, что это может кому-нибудь для чего-нибудь пригодиться. Но это самообман. Просто через текст, обращенный к кому-то другому, мы хотим посмотреть на себя чужими и не отчужденными глазами. Упругий мячик нашего текста, брошенный нами, отскакивает от чужого взгляда и возвращается к нам назад. Редко-редко, но бывает, что мячик не возвращается. И тогда нам кажется, что нас полюбили, раз оставили для себя, спокойно присвоив. Ведь наш текст – это мы сами. Мы даже хотим этого, наметив себе человека, который взял бы да и присвоил нас: Зоя Туманова писала «Дневник» для писателя Бауэра. Бауэром она замещала пустоту настоящей литературной востребованности. Ее одиночество, образовавшееся из-за ударов времени, могло бы присвоиться именно им, – она ему доверяла, поскольку видела таким, каким он для себя не был. Он видел себя по-другому. Его абстракции обозначались предметно. У нее же – наоборот – предметы жизни как-то сами собой превращались в волнующие абстракции. Он коллекционировал теории, отжившие исторические предметы и людей, которые для него вполне могли стать равноправной частью предметной же коллекции. Она, коллекционировала эмоции, погружено живя в которых, вряд ли возможно написать что-либо путное. Он чувствовал историю, смотря на нее со стороны. А Зоя Туманова жила в истории, не замечая ее, не чувствуя и едва ли соприкасаясь. Может, внутренне уже понимая, – Рауф с историей постарался соприкоснуться… А что сделала с ним она, история? Повторения не хотелось. С элегантной уверенностью писатель Анатолий Бауэр носил благородную шляпу в оттепельных шестидесятых, любил широкие офицерские ремни в семидесятых-восьмидесятых, и – практически во все эти года – с той же уверенностью, не смущаясь, носил на груди тяжелый нательный крест с голубыми каменьями по темному серебру. Очевидно, что тоже коллекционный. Она же – до серьезности лет – одевалась во все светлее, яркое, легкое и любила свой единственный перстенек, как-то однажды искренне подаренный ей им же, писателем Бауэром. Он говорил неторопливо, выдерживая паузы и корректно подбирая слова, – за ними крылась многозначительность и обдуманная глубина. Она говорила быстро, на взлете импровизации, ребячливо вздергивая головку, искрами разбрызгивая во все стороны живые колечки коротко стриженных кудрявых волос. И с ее мгновенного язычка легко и естественно – остро щебечущими птицами – слетали слова, которые многочисленная среда литературно-советских пуританских стилистов вносили в реестр непечатных: «накрутили хвоста», «шандарахнул», «загибает» [38]… Но Бауэр выслушивал с непроницаемым лицом. Теперь он, наконец, возвращался. И в «Дневнике» предстояло поставить точку, выдрав для завершенности формы из полуисписанного блокнота оставшиеся белые листы. Он прекращался, становился не нужным. По форме – это был диалог с Бауэром. По-сути – с самой собой, то есть – по той же писательской обреченности – со всем миром. Теперь, видя его, Бауэра, можно было обходиться без слов, одним всепонимающим переглядыванием, когда они оба, по ее же словам, «…словно умные собаки, все понимаем, а сказать не можем». Она была уверена, что это же вновь возвратиться, вновь произойдет тотчас же, как он переступит порог редакции. Он, ее киплинговский герой, – загорелый, обветренный, переполненный легкой тяжестью впечатлений. Хотя в моменты этих мечтаний именно она, а не он, сама становилась – не Рауфово ли наследие? – похожей на Киплинга, поскольку так же, как тот англичанин, всегда восхищалась людьми истинного действия. Порог был им переступлен, а ожидаемого не произошло. И именно потому, что впечатлений было беспредельно много, он не должен был их высыпать из своего короба хаотично-беспорядочной кучей. Но – он должен был их выкладывать постепенно – слово за словом, камушком к камню выстраивая собственное строение. А чтобы не отвлекаться – в первую голову он вошел не в кабинет к ожидающим рассказов, не к ней, но – в кабинет секретариата редакции, – сначала избавиться от накопившихся дел, несомненно, невысказанно бы мешавших спокойствию добротных построений из воспоминаний и впечатлений поездки. «Звезда Востока» забирала свое. Писатель Бауэр возвращался самим собой, закалено не изменившимся. «Писатель Бауэр» – образ, выстраиваемый ею во все дни их знакомства и его отсутствия – лицо, действующее невидимо, но вдохновляюще, активно участвующее в днях ее «Дневника», почти ирреальное лицо, оставалось в этом самом «Дневнике» невидимо же запечатленным, не выплескивающимся наружу. Диалоги опять должны были замениться монологами, обращенными друг к другу, но не продуктивными для писательства. «Лица нечеткое виденье // внезапно встанет предо мной. // Я напишу стихотворенье, // склонившись грустной головой // в ладонь руки, // где старый перстень // прилежно палец обхватил. // Мы столько видели с ним вместе! // Когда рука моя без сил, // в тоске к бумаге припадала, // он робко начинал играть. // Заката прелесть отражала // его граненая печать. // И камень вдруг… менял окраску, // мерцал так дивно, будто мне // с небес безгласную подсказку // звезда шептала в тишине. // И я, все слухом напрягаясь, // как в школе скверный ученик, // благодаря и удивляясь, // ловила этот вечный миг!» [39]
ГЛАВА ВТОРАЯ ДНЕВНИК ЗОИ ТУМАНОВОЙ (окончание) Двадцать третье апреля. День сорок третий. Начавшийся со сна: я в редакции, а в коридоре рассыпается единственный в мире смех; я думаю – «Шеф вернулся раньше, чем обещал!» – и просыпаюсь от звонка будильника… День опять бытовой. И не свершаемые замыслы «заколебали» меня, как выразилась бы Галина. …Вечером смотрели телефильм из личной жизни лебедей. У них все-таки проще! Читаю разъехидственную фантасмагорию «Альтист Данилов» в «Новом мире». Печатают же люди! А у нас к боссу вернулась мечта – издать справочник по «Звезде Востока». Хлопоты идут… Заходил Борис Сергеевич – как старый корабль, потрепанный штормом, чуточку потерявший оснастку, но не сбившийся с курса. У Рамза уволился еще один помощник. Двадцать четвертое апреля. День сорок четвертый. Снова блуждания по городу. Повсюду цветет акация, выявляя себя цветеньем. Некоторые деревья сильно в годах, кряжисты и корявы. Но цветут, цветут! Как А.М. Иванов. [40] …На меня обрушилась лавина слухов а) что вы прилетаете сегодня. б) что вы прилетаете в понедельник. в) что жена дала Вам телеграмму – «Все цветет!» - и вы не летите. г) что вы звонили Бендеру и передавали привет Соне, ей одной, из всей редакции… Да… так вознаграждается верность. Все в курсе Ваших дел, все получают приветы. Кроме меня! Что ж, подлинную привязанность никогда не охлаждал такой пустяк, как отсутствие взаимности. Тьма примеров в истории литературы! …Приходила почитательница моего таланта Галина Наумовна Медведева, критик из Самарканда. Преподнесла «поздравилку» с теплыми словами. Встречаются же такие вкрапления в читательских монолитах! …Ну, что-то завтра? Двадцать пятое апреля. Не очень-то верилось, что шеф уже здесь и появится на службе. Но он здесь и все тот же: бородат, прохладно-мил, отдаленно-ласков; переполнен впечатлениями Прекрасного – и сразу включен в подсчитыванье и перечитыванье полос; нашему дружеству пока не пробиться сквозь заграждения служебных забот; Люда записки не получала, жизнь неопределенна… А жаль расставаться с блокнотом – у него было больше времени для меня, чем у Вас… И все же надо передать в Ваше хранилище рукописей еще один памятник литературного быта эпохи. Дабы увеличить его историческую ценность – с портретом автора. Но с каким? Сравниваю прежние – и новые… Ах, за тридцать лет искусство фотографии определенно пришло в упадок… Так пусть будет два портрета… И пусть их печальный контраст, послужит не только примером разрушительной силы времени, но и доказательством непобедимой силы духа творящего, зачарованного жизнью – несмотря ни на что… несмотря ни на что…
ГЛАВА ПЕРВАЯ ДЕТИ СВЕТА Если два пальца – большой и указательный – свести вместе, то полученный овал будет как раз такого размера и той же овальной формы, как две черно-белый фотографии, вклеенные Зоей Тумановой на последнюю страницу «Дневника». «Так пусть будет два портрета…» Вместо подписи. Или – псевдонима. Справа – Туманова времени «Дневника». Слева – из времен Ахматовой, эвакуированной в Ташкент. Портрет юной Тумановой стилистически близок к лицам круга Ахматовой. И мгновенно – громадным бантом – напоминает знаменитую фотографию Ирины Одоевцевой. О таком же – Тумановском – банте (…кукольный бант в волосах, гуттаперчевый носик и глаза, опрокинутые к вечносинему небу…) вспоминает и Марк Азов, [41] один из тех мальчиков и девочек, что собирали вокруг себя в Ташкенте Анна Ахматова, Надежда Мандельштам и Корней и Лидия Чуковские. Весь этот круг людей, до беспредельности любящих стихи, Марк называл «детьми света»; опять же – стилистика Серебряного века. Она же, Туманова, – людьми «круглого стола», которые несытный хлеб войны возмещали хлебом стихов. Ахматова и Мандельштам учили их, как понимать эти стихи, как их писать, как их слушать, как профессионально входить в музыку ритма и звука: «…в палисадниках серебрится сирень, и мы, мальчики, девочки – “поэты круглого стола”, ловим дальние отзвуки Серебряного века, долетевшие непонятным образом через фронты, революции, репрессии и соблазны социалистического реализма». [42] И эти рыцари круглого стола, эти дети света – Валентин Берестов, Эдуард Бабаев, Зоя Туманова, Илья Крупник... – были влюблены в тему, но – едва ли не больше, чем в своих учителей. Разве только по-детски благодарно, – как в старших, уделяющих им взрослое время. Зоя Туманова всю жизнь помнила те, по тем временам – обыденные, а по современным – несказанно счастливые ташкентские встречи с эвакуированными в Ташкент от войны столичными литераторами. Совсем, впрочем, разными. И те дни, когда ходила слушать острые, проводимые вЦДХВД (центральный дом художественного воспитания детей) лекции той же Надежды Мандельштам, не снисходящей до них, любопытно-юных. «Она худа, желта, жилиста. У нее толстогубый рот и выпуклые, как у черепахи Тортилы, глаза. Жидкий пучок волос на затылке, крупный нос. Она курит и кашляет» [43]. В Надежде Мандельштам ее арестованный, и на этапе сошедший с ума муж Осип, уже жил вечной своею душою, и потому – она в себя более никого никогда не впускала. Анна Андреевна Ахматова готова была впустить. Но для этого надо было быть совсем на одном уровне с нею; если не на поэтическом, то хотя бы – на мировоззренческом. А в этом крылась всегда всеми интуитивно ощущаемая опасность. Да и какое мировоззрение, кроме школьно-советского могло быть тогда у четырнадцати-пятнадцатилетней девчонки, для которой – даже и как поэт – Ахматова, наверняка со слов других, значила много, но – не более того… У Зои Тумановой даже и ахматовских книг-то не оказалось – ни одной! – чтобы по-настоящему, нет, чтобы просто знать ее поэзию. Чтобы понимать – что такое эта неторопливая, уже начинающая полнеть, лежащая на железной кровати в бесцветном халате женщина, с головою – то ли от жары, то ли от головной боли – обмотанной мокрым вафельным полотенцем с застиранно-серым отливом. А вежливый ахматовский автограф на книге ахматовских же стихов («Зое Тумановой, которую я встретила в Ташкенте в 1943 г. С приветом Ахматова. 1943») – Это тебе! Петровского времени… Сборник она раздобыла лишь на другой день. И тогда стала как все, вряд ли это почувствовав. Во многих нынешних воспоминаниях других людей о той их встрече все говорят, что уже и тогда Зоя Туманова все-таки понимала об Анне Андреевне все. Но это – неправда. Этого не могло быть потому, что быть не могло, – аберрация позднего времени. В тогдашнем девчоночьем Зоином дневнике Ахматова охарактеризована всего двумя словами: «Анна хорошая». Для нее, для Зои, это была или та самая женщина с полотенцем на голове, лежа объясняющая ей, Зое, – что такое стихи и как их правильно делать. Или – тоже она, но уже подтянутая и гордо причесанная, объясняющая еще и другим полуголодным ташкентским девчонкам и мальчишкам все про то же самое – про стихи, морщась от прокуренного воздуха аудитории – здесь только что на этих бездарей покрикивала Надежда Мандельштам, – но не открывающая для проветривания ни одной форточки, чтобы не сбиться с ритма высокой лекции, временами – частично – даже и понимаемой учениками… О стихах. Ахматова виделась ею совершенной литературной скульптурой, вокруг которой юная Туманова ходила высоко задрав голову, смотря вверх, любуясь и удивляясь тому, как хорошо это сделано. И – как бы научиться писать так самой. Или, по-другому, Ахматова для нее была словно книга, существующая само по себе, хотя и для чтения всеми ими. И даже когда однажды, эта «хорошая Анна», эта все еще немножечко все-таки «книга», сказала о ней, о Зое, словами Надежды Яковлевны, произнесенными между клубами желтого папиросного дыма: – Она тебя хвалила! – Зоя восприняла их радостно, но вряд ли так, как сама написала об этом позже, – «счастье несло меня над землей». Тогда еще не было до конца понятого прикосновения к действительному счастью понимания ахматовской глубины, ахматовской трагедии, ахматовских словесных вершин. Было по-девчоночьи радостное другое, – одною из этих недостижимо талантливых и красивых людей Зое Тумановой было обещано большое творчество. И, очевидно, она всю жизнь потом ждала того мгновения, когда сможет подступиться к нему. А мгновения не было. Вернее, – оно было. Вроде бы совсем под боком. Но не хотелось тащить в него суетно-окружающее. А освободиться не удалось. И большого творчества не оказалось. Хотя оно все время как будто бы существовало совсем не в стороне от нее, где-то в соседней комнате, куда не случилось времени зайти, но – все же – она знала, что сможет когда-нибудь быть в той комнате не гостем, но вполне законною хозяйкой... Всю свою творческую жизнь Зоя Туманова балансировала над провалом литературной пустоты из обязательных текстов. Балансировала, стоя на канате, свитом из своего таланта. И этот ее канат, шатко покачиваясь, не подвел, не оборвался. И она с него не упала, – не изменила таланту. А значит, и не погибла, сохранила себя. Перешла по нему через жизнь. Маленькие сюжеты (даже сюжетики), вместе с нею балансирующие на грани искусственной занимательности, на узкой кромке сочиненного ею почти анекдота, вот темы ее немногочисленных книг. Того же, допустим, совсем небольшого сборника полуфантастических рассказов «Кумуш-Тау – алые снега». [44] Добавься одно случайное слово и все превратиться в анекдот настоящий. Но слово не добавляется. Писателем Зоей Тумановой все выверено. Хотя и сочинено, – но искренне и талантливо. А потому, автору удается быть тем, кем ее видят все окружающие – быть писателем, и писателем именно талантливым. Однако же – для чего? Однако же – для кого? Там, где она занималась литературой, как литературой, ей было нечего сказать, но там, где она занималась жизнью, творя из нее не псевдо-литературу (нечто на злобу дня) вот там, нет-нет, да и рождалась истинная литература. Тот же «Дневник» – для Бауэра, но – о себе, а не о внешнем. По-малому счету, – она победила быт поэзией. По-большому, по-гамбургскому счету, побежденный быт все-таки уничтожил в ней большого поэта и прозаика. Она сбегала от быта в страну литературу, где окружающие ее правильные писатели громоздили бетонные глыбы социалистического реализма, на поверку оказавшиеся временными картонными домиками, более искусственными, нежели потемкинские деревни. Она бродила среди них, прорастая живой травою, живыми цветами и деревьями, всеми этими боярышниками, конскими каштанами, цветущими сиренями и лиловыми акациями. Бродила среди «…черных колоннад стволов» под «...зелеными сводами над ними…». Там, где «…сырость, и свежесть, и капли дождя…».
ПРОЛОГ Девятнадцать нешатких ступеней все-таки вели вверх, на балахону, в ахматовскую комнатку-скворечню второго этажа. Зоя уже несколько раз взбегала по ним, взлетала не останавливаясь. Но в тот день, ни для кого не заметный, настоящее счастье именно здесь догнало ее и заставило остановиться, не-до-бежать, не-до-взлететь. Человек, читающий стихи за близкими к ней тонкими дверьми, был не виден. И через эту невидимость произошло чудо: звук произносимых мужчиной стихов вырвался, выпорхнул из своей человеческой оболочки. И стал гол и наг, стал предельно обнажен, как даже и не перворожденное, но – Богом сотворенное тело. Это было слово в его райском первовиде. Это были реально сошедшиеся и ожившие, обозначенные уроками Ахматовой, приметы поэзии, которые, выросши из теории (или возникнув – вопреки ей), стали самой поэзий. Потрясающей и впервые потрясшей. Зое почти были видны звуки, переливающиеся калейдоскопическим цветом, мягко постукивающие, будто пересыпающиеся морские камешки. Это было услышанное Зоей мгновение, в которое на смену механически и лениво разворачивающей вселенной приходит метафизическою тайной стремительно разверзающаяся бездна, перед которой у поэта никогда не бывает страха, ведь он сам ее бесстрашно творит, чтобы храбро и до-бежать, и до-взлететь, и в нее же броситься. Это было мгновение, в которое появляется то, что взвихренный композитор Александр Скрябин назовет «Поэмой экстаза», в которое, отбросивший перо Александр Пушкин, вскричит о себе классическое – «Ай да, сукин сын!», а философствующий писатель Лев Толстой, работающий над «Войною и миром», даже не откинувшись на спинку кресла с подпиленными, по-близорукости, ножками (чтобы быть ближе к исписанному листу бумаги), сделает лаконичную, нет, не запись, но сухую, однако, и гордую пометку в своем «Дневнике»: «Писал вечером мало, но порядочно. Могу». Спокойно кокетливое, ахматовское – «Когда б вы знали, из какого сора…» здесь не подходило. Не из сора, а из поэзии жизненного сора растут стихи, подобные тем, что услышала в тот день Зоя Туманова, остановившись на лестнице в девятнадцать ступенек, не рискнув войти даже к Ахматовой, чтобы не растерять, чтобы подольше сохранить в себе то великое ощущение поэзии, которым не всякий-то и награждается. Но только избранный. Да, именно так. Это, как вера в исламе, о которой в полученном Мухаммадом Откровении сказано примерно так: «Я даю ее тому, кому Я ее даю»… В тот азиатский и великий для себя, расплавленный как раскаленное стекло, день, стоя на лестнице под дверьми в скворечник Ахматовой, Зоя услышала как вновь обретающий себя в эвакуации, красивый поэт Владимир Луговской, читал, посвященную А.Галичу, главу «Дербент» из своей «…великолепной, загадочной, потрясающей, холодящей восторгом "Середины века"». [45] Читал, возможно уже догадываясь, что даже и беспредельно верная своему скончавшемуся Мише Булгакову Елена Сергеевна, живущая тут же, в Ташкенте, уже влюблена в него, в Луговского, также ожив от всех бывших и будущих трагедий услышанными от него стихами. Возможно поэтому так пронзительно он их и читал. «Ступеньками не скрипнув, я сбежала по лестнице и снова окунулась в прекрасный зной…», в мир, поэтом вроде бы заново для нее сотворенный, до боли знакомый своим незнакомством, своей поэзией, которая теперь открывалась буквально во всем, которая была повсюду. В воде, каплями падающей из плохо закрытого крана, ржаво торчащего из-под земли. В белой пыли, покрывающей листья чинар так толсто и плотно, что опасно случайно дотронуться – ссыплется вниз, как снег с царскосельских каких-нибудь сосен. В чешуе шелушащейся краски на перилах той лестницы, по которой сегодня она так и не поднялась к Ахматовой. Каблучки ее легоньких туфель выдавливали неглубокие ямки на плавящемся от ташкентской жары черном асфальте. Ее стихи о встрече с читающим Луговским, наверняка лучшее из всего, что она написала. Вот это-то ее счастье навсегда и останется. Чудо воскрешения к жизни всегда происходит только однажды и - единожды… Ей было еще очень далеко до ее экзистенциальной усталости. До очень старой женщины на больных ногах с хозяйственной сумкой на колесиках, тянущейся следом. Непредставимо далеко.
[1] Из архива поэта Владимира Луговского. Стихи Зои Тумановой от 25 июня 1943. Цит. по книге Н.Громовой «Все в чужое глядят окно». Изд. Коллекция «Совершенно секретно». Москва 2002. Стр. 220. [2] Костыря Вячеслав Афанасьевич Род в 1921 г. Писатель. Поэт. В годы Великой Отечественной войны был офицером военно-воздушных сил Советской Армии. Участвовал в боях за освобождение Карелии и Советского Заполярья. Первые публикации его стихов во фронтовой газете «Патриот Родины» в 1944 году. После демобилизации учился в Литературном институте им. М.Горького. С 1949 по 1952 заведовал отделом газеты «Правда Востока». В 1954-1956 годах – заместитель председателя Союза писателей республики. С 1960 – заведующий отделом поэзии журнала «Звезда Востока». С 1965 по 1967 – главный редактор этого журнала. С 1968 года – собственный корреспондент журнала «Огонек» по Средней Азии и Казахстану. Автор книг: «По московскому времени» (1951), «Жажда (1954), «Ключи от синевы» (1957), «Встречи» (1958), «Шаги весны» (1964), «На солнечной земле» (1964), «Географы пустыни не найдут» (1966), «Разговор с Каратау» (1969), «О чем скрипел чигирь» (1972), «Вместе сходиться – рекой становиться» (1974), «Вторжение в завтра» (1982) и других.
[3] Из личного архива писателя А.Бауэра. [4] Гребенюк Михаил Кириллович. Род в 1924 г. Писатель. Переводчик. Работал в редакциях газет «На посту» и «Правда Востока», заведовал отделом редакции журнала «Звезда Востока». Первые произведения, появившиеся в печати в конце 50-х годов XX века, составили книгу «Машина путает след». Были изданы книги «На участке неспокойно», «Дважды разыскиваемые», «Парадокс времени», «Вестник далекой катастрофы». «Обжалованию не подлежит» и т.д. В 90-е годы издавал малопопулярный альманах «Сыщики и роботы». Основные темы книг – будни милиции и фантастика. (В дальнейшем, автор счел нужным давать пояснения к фамилиям лишь тех лиц, упоминаемых в «Дневнике», которые не случайно и достаточно серьезно были связаны с литературой, а также с журналом «Звезда Востока») [5] Владимиров Георгий Петрович. Род. в 1914 г. Писатель. Доктор филологических наук. Профессор. Автор многих книг и монографий. Долгое время (с 1945 г) заведовал кафедрой русской литературы Ташкентского государственного университета (ныне – Национальный университет Узбекистана имени Мирзо Улугбека), одновременно был деканом филологического факультета. С 1968 по 1981 – главный редактор журнала «Звезда Востока». [6] «Джейхун» – революционно-исторический роман ташкентского писателя Михаила Ивановича Шевердина. [7] Ершов Анатолий Андреевич. Родился в 1932 году в Нарве (Эстония). Писатель. Сценарист. Журналист. Работал в жанре научно-художественной литературы. Окончил Таллиннский политехнический институт. Заведовал отделом в журнале «Звезда Востока». Его книги: «Будущее дает интервью» (1971), «Солнце служит человеку» (1972), «Пять шагов к тайне» (1976), «О чем молчат горы» (1977), «Грани поиска» (1980). Публиковался в журналах «Знамя», «Вокруг света», «Знание-сила», «Наука и жизнь», «Радуга», «Шарк Юлдузи», «Йылдыз» («Звезда»), «Фан ва турмуш» («Наука и техника»). По его сценариям сняты научно-популярные фильмы «Зеленое молоко», «Сель, остановись!», «Ледник Абрамова», «Щедрые поля», «Дары Узбекистана». [8] Бендер Альфред Рудольфович; лит. псевдоним – Эдуард Арбенов. Род. в 1913 г. Писатель. Сценарист. Автор нескольких книг на «молодежную» тему, книг о работе чекистов, а также «романа-разоблачения» – «В шесть тридцать по токийскому времени» (совместно с М.Письмаником). Наибольшую известность ему принесли романы «Феникс» и «Берлинское кольцо». По первой из этой серии книг режиссером Равилем Батыровым был снят фильм «В 26-го не стрелять!». [9] Газета бывшего Туркестанского Военного округа, издаваемая в Ташкенте. [10] Зоя Туманова автор книг: «Ласточка», «Факел на ветру», «Собеседники», «Сердоликовый ключ», «Сочинение на свободную тему», «Розы в ноябре», «Ковер весны», «Бактрийский горизонт», «Ордер на мир», «Травы голубые», «Крупица истины», «Кумуш-Тау – алые снега», «Тайна каменной книги», «Веточка из каменного сада» [11] Литературный альманах, выходивший в Ташкенте в 1977-1988 гг. [12] Тартаковский Петр Иосифович. Родился в 1926 году в г. Бердичеве Украинской ССР. Писатель. Критик. Окончил филологический факультет в 1951 году. Работал старшим научным сотрудником Института языка и литературы АН УзССР. В 1980 году в Институте мировой литературы им. М.Горького АН бывшего СССР защитил свою монографию «Русская советская поэзия 20-х – начало 30-х годов и художественное наследие народов Востока» в качестве докторской диссертации. Автор книг «Дмитрий Кедрин» (1963), «Русская поэзия и Восток. 1800-1950» (1974), «Поэзия пустыни и весны» (1974), «В поисках главного» (1978), «Свет вечерний шафранного края… Средняя Азия в жизни и творчестве Есенина» (1981). Участвовал в составлении двухтомника «Очерки истории русской литературы в Узбекистане» (1967, 1971), коллективных монографий «Средняя Азия в творчестве русских писателей (1977), «Творчество русских писателей Узбекистана» (19882). Рецензент первой книги автора данного очерка. [13] Тимур – сын. [14] Геннадий Савицкий. Писатель. Журналист. Ташкентский поэт Александр Файнберг, после неожиданной его кончины, вспоминал о нем: «Помню солнечный день. Гена Савицкий, не так давно похоронивший отца, сидит в открытом кузове машины над гробом своей матери. Он не плачет, но лицо его каменно. А через немного лет в Доме творчества его достал приступ астмы. Мне позвонил Август Вулис и коротко сказал: – Гена Савицкий умер. Сперва не дошло. Не дошло и после похорон. И лишь через пару месяцев я зашел в его дом. Вроде бы видимость горя была в моем сердце. Но когда я вышел на просторную лоджию с большим гостеприимным столом, мне сразу привиделся Гена, поднявший бокал, и послышался его голос: “Люди, добрые…”. И все. Я катался по полу у ножек стола и не мог совладать с рыданиями». [15] Из личного архива писателя А.Бауэра. Помечено – «21 мая 1980 г.» [16] Из выступлений в дни (14-24 февраля 1959 г.) Декады искусства и литературы Узбекской ССР в Москве. Стенографический отчет. «Школа мастерства». Государственное издательство художественной литературы УзССР. Ташкент. 1960. [17] «Надпись на книге». Из личного архива писателя А.Бауэра. [18] См. например: яркое подтверждение тому в рассказе «Теке-Кудук» из сборника «Кумуш-Тау – алые снега». Рассказы. Государственное издательство художественной литературы УзССР. Ташкент. 1964. [19] Красильников Николай Николаевич. Родился в 1948 году в Ташкенте. Писатель. Заочно окончил Республиканский институт русского языка и литературы им. А.С. Пушкина. Автор многочисленных сборников стихов и прозы, а также (совместно с Г.Бокаревым) письма – ««Звезда Востока» или «Воустокэн Штерн»?» – в газете «Народное слово», направленного против редакции журнала, возглавляемого талантливым писателем и поэтом Сабитом Мадалиевым. Через некоторое время, после ухода из журнала Сабита Мадалиева, возглавил его. [20] Люда – жена Анатолия Бауэра. [21] Фархади Раим Хакимович. Поэт. Сценарист. Переводчик. Родился в 1942 году в Самарканде. Окончил Самаркандский медицинский институт (1965) и Высшие литературные курсы при Союзе писателей бывшего СССР (1973). Работал врачом. Преподавал историю медицины. Трудился в аппарате бывшего ЦК ЛКСМ Узбекистана. Позже – заведующий отделом поэзии, заместитель главного реактора журнала «Звезда Востока», заместитель главного редактора издательства имени Гафура Гуляма. Печатается с 1961 года. Автор многочисленных, очень многочисленных, сборников стихов и публикаций в узбекистанской и союзной печати. В этом смысле в Узбекистане его часто сравнивали с российским поэтом Робертом Рождественским. [22] Тюриков Владимир Иванович. Писатель. Журналист. Переводчик. Род. в 1925 г. Окончил факультет журналистики Ташкентского Государственного университета (Ныне – Национальный университет Республики Узбекистан имени Мирзо Улугбека). Работал собственным корреспондентом «Пионерской правды» и – позже – «Литературной газеты» в Средней Азии. Был редактором газет «Пионер Востока», «Комсомолец Узбекистана», заместителем редактора газет «Вечерний Ташкент» и «Тошкент окшоми». Автор многочисленных книг для детей, а также – «Летописи полувека» – хроники культурной жизни Узбекистана с 1924 по 1974 годы. [23] Из рецензии Р.Ниновой в журнале «Звезда Востока» (№ 4, 1951 г.) на сборник поэта Рауфа Галимова «Юность сверстника». Стихи. УзГИЗ 1950 г. [24] Там же. [25] Из выступлений в дни Декады искусства и литературы Узбекской ССР в Москве (14-24 февраля 1959 г.). Стенографический отчет. «Школа мастерства». Государственное издательство художественной литературы УзССР. Ташкент. 1960. [26] Там же. [27]Рауф Галимов. «Геологоразведчики» (из сб. «Юность сверстника». Стихи. УзГИЗ 1950 г.) [28] Перевод А.Оношкевич-Яцыны. [29] Зоя Туманова. «Прозой – о поэте». Публикуется по машинописному тексту, хранящемуся в личном архиве И.Коваль, вдовы поэта А.Файнберга. [30] Там же. [31] Из личного архива писателя А.Бауэра. [32] Рамз Бабаджан. Поэт. Переводчик. Редактор. Родился в 1921 г. в Ташкенте. В 1944 году окончил филологический факультете педагогиечского института имени Низами. Работал редактором республиканской детской газеты, возглавлял издательство литературы и искусства имени Гафура Гуляма. Около двадцати лет был секретарем правления Союза писателей бывшей Узбекской ССР, председателем Узбекского республиканского Комитета по связям с писателями Азии и Африки, членом Правления СП бывшего СССР, председателем Узбекского общества по культурным связям с соотечественниками за рубежом «Ватан» («Родина»). Автор более тридцати поэтических сборников. За популярную некогда «Песню о Ташкенте», созданную совместено с Л.Ошаниным (композитор Д.Тухманов) удостаивался нескольких первых премий на различных конкурсах. [33] Александров Вильям Александрович. Родился в 1927 году в Одессе. Скончался в 2009 году в Израиле. Писатель. Редактор. В годы Великой Отечественной войны трудился на Маргиланском шелковом комбинате, на заводах Урала. В 1955 году окончил филологический факультет ТашГУ. Работал в газетах «Комсомолец Узбекистана», «Ташкентская правда», «Правда Востока», а с 1959 года – в журнале «Звезда Востока». Был заместителем главного редактора издательства «Ёш гвардия». Ответственным секретарем «Звезды Востока» Преподавал в университете русскую советскую литературу. Автор книг: «Девятая звезда», «Дом над рекой», «Ночной вокзал», «Чужие-близкие», «Люди и звезды», «Альфа Центавра», «Планета МИФ», «Завещаю тебе». «В справочнике русскоязычного союза писателей Израиля за 1999 год читаем: “Автор восемнадцати книг – трех романов, двенадцати повестей, нескольких сборников рассказов. В Израиле с 1996 года”» [34] Сафаров Назир Сафарович (1905-1985). Родился в Джизаке. Работал кузнецом и одновременно учился сначала в старометодной, затем – в новометодной школах Туркестана. Был учителем, заведующим политпросветотделом Джизакского уездного отдела народного образования. Заведовал отделом сельского хозяйства в газете «Кизил Узбекистон», ее ответственным секретарем. Во время Великой Отечественной войны был политруком роты, военным корреспондентом газеты «Советский воин». Воевал в Румынии, Болгарии, Венгрии, Югославии, Австрии. После войны – директор Гослитиздата бывшей УзССР, киностудии «Узбекфильм», Узбекского отделения Литфонда СП СССР. Публиковался с 1927 года. Первая книга – «Борьба за новую жизнь». Автор романов «День проклятий, день надежд», «Навруз», «Девушка смотрит вдаль» и др. В 1981 году опубликован исторический роман «Гроза». Один из авторов фильма «Буря над Азией». [35] Зульфия (Зульфия Исроилова). 1915-1996 гг. Народный поэт Узбекистана. Переводчик. Редактор. Жена поэта Хамида Алимджана (1909-1944). Родилась в Ташкенте. В 1932 году окончила Узбекское женское педагогическое училище. Училась в институте языка и литературы. Печаталась во фронтовых газетах. Работала редактором «Детиздата», зав. отделом художественной литературы Госиздата бывшей УзССР, зав. отделом журнала «Женщины Узбекистана», ответственным редактором, позже – главным редактором журнала «Саодат» («Счастье»). Первый сборник стихов «Странички жизни» вышел в 1932 году. Следующие – «Его звали Фархадом» (1943), «Верность» (1943), «В дни разлуки» (1944), «Избранное» в 2 томах (1975), «Годы, годы» (1976), «Такое сердце у меня» (1978), «Стихи для детей» (1978), «Строки памяти» (1979), «Стихи» (1980), «Лирика» (1982) и т.д.; всего – при жизни издано более пятидесяти книг. Герой Социалистического Труда. Лауреат многих премий. [36] Алимджан Хамид. (1909-1944) Знаменитый и талантливейший узбекский поэт с короткой, трагической биографией. «…В конце 20-х ушла из жизни мать Шарафа Рашидова. И поскольку отец не мог в одиночку усмотреть за всеми детьми (а их в семье на тот момент было уже несколько), родители покойной взяли Шарафа к себе на воспитание. И в новой семье смышленый мальчишка попал под опеку брата своей матери Хамида Азимова. В ту пору этот человек уже был известен в Узбекистане как весьма одаренный молодой литератор, выступающий под псевдонимом – Хамид Алимджан. …В марте 1934 года состоялся I Съезд писателей Узбекистана, который учредил в республике Союз писателей, куда вошли 37 членов и 11 кандидатов. Хамид Алимджан также стал одним из активных участников этого события. …Смерти Алимджана сопутствовала нелепая случайность. В тот день он возвращался из области на грузовике. Причем ехал в кузове вместе с четырнадцатью своими коллегами-писателями. На одном из поворотов водитель не справился с управлением, и грузовик перевернулся. Пострадали все, кто находился в кузове, получившие травмы различной тяжести. Однако только у одного человека эти травмы оказались несовместимы с жизнью – у Алимджана. На момент смерти ему было всего 34 года. Отметим, что жена Алимджана поэтесса Зульфия (по фамилии – Исроилова – в Узбекистане ее никто не называл) после гибели мужа больше ни с кем не свяжет свою судьбу. В одном из своих стихотворений она напишет: «Как лед разлуки потускнел мой голос, живу одна, на сердце камень положив». На похоронах мужа Зульфия поклянется писать двумя карандашами – за него, и за себя. И каждую весну, которую он так любил, Зульфия будет посвящать ему одно стихотворение. Что касается Рашидова, то для него гибель дяди была не меньшей трагедией. Ведь именно этому человеку он был многим обязан, в том числе и тем, что литература стала одним из главных дел его жизни. Поэтому, когда Рашидов станет руководителем Узбекистана, он много сделает для того, чтобы увековечить память о Хамиде Алимджане в республике» (Из книги Федора Раззакова «Коррупция в Политбюро. Дело «красного узбека». Москва. Изд. Алгоритм. Эксмо. 2009) [37] Марьяновский Григорий Иосифович. Род. в 1927 г. в Киеве. Писатель. Кинодраматург. Литературный и театральный критик. Переводчик. Работал зав. отделом, ответственным секретарем, зам. главного редактора журнала «Звезда Востока», собственным корреспондентом газеты «Советская культура» по республикам Средней Азии, зам. главного редактора издательства литературы и искусства им. Гафура Гуляма. [38] Сообщено писателем А.Ф. Бауэром. [39] Из личного архива писателя А.Бауэра. [40] Иванов Андрей Митрофанович. (1902-1990) Окончил Всесоюзный заочный институт финансово-экономических наук. Работал в Туркнаркомпроде, позже – главным редактором журнала «Звезда Востока» (1954-1960). Автор многочисленных книг стихов и прозы. [41] Марк Азов. «Где он, этот взлет стиха?» «Иерусалимский журнал» 2009, № 31. [42] Там же. [43] Зоя Туманова. «Над Азией весенние туманы...» Воспоминания. [44] «Кумуш-Тау – алые снега». Рассказы. Государственное издательство художественной литературы УзССР. Ташкент. 1964. [45] Зоя Туманова. «Над Азией весенние туманы...» Воспоминания.
|