СВЕЧА

Поэма

       Малодушие лежать, 
       когда можешь подняться.
                      Спиноза


Отвыкли пальцы за три горьких года
от хрупкости гусиного пера.
Рука пока каракули выводит.
Декабрь. Сумерки. С утра пурга. Хандра.
Я трогаю забытые предметы.
Стакан для перьев. Письменный прибор.
Подсвечник бронзовый - затейливый узор,
смягчающий массивность постамента.
Две свечки, два живительных огня.
И по бордюру выбито петитом:
"Люблю я мир, и любит Мир меня".
Легко несет моя кариатида
осколки ослепительного дня.
Вот только тенью темная патина
окутала спадающий хитон.
И серой сетью тонкую ладонь
покрыла беспризорно паутина.
Заметней днем унынье, обветшалость
Усадьбы старой. Ржавый скрип дверей
несмазанных. Телега во дворе
видна под снегом. Пропадет, пожалуй...
Жаль, выцвели веселые обои.
И выцвели так странно: васильки -
на поле желтом искры голубого -
поблекли, но остались завитки
стеблей и листьев. Цветики опали.
Печален каламбур: "А я в опале".

Так бесконечны вечера зимой.
И делать нечего. Читать? Все то же чтиво -
журналы. Да со стеллажей учтиво
глядят философы на суету земной
юдоли. Если попытаться воссоздать
весь длинный, тридцатитрехлетний, путь
и если попытаться заглянуть
в ущелье памяти и начертать в тетрадь
штрихи, заметки, беглые наброски,
потом собрать осколков острых россыпь,
и через сотни дней, без суматохи,
судьбу мою в трагедии эпохи
осмыслить? Но лишь волю дай воспоминаньям,
они, как псы, с цепей сорвавшись разом,
вмиг разорвут спокойствие и разум,
лавину боли вызволив нежданно.

Нет. Буду вспоминать по каплям. ОТ и ДО.
Сегодня - год, а завтра, может, день.
Глядишь, бокал наполню жизнью всклень.
Писать и помнить - мой жестокий долг.

* * *

Склад человека задается детством.
Характер. В нем и стрежень и судьба.
Могла быть жизнь бездумна и прелестна.
Как шелестит блестящая толпа,
семь пядей гениальнейшего лба -
пустое. Главное - солидное наследство.
История, статистика, латынь,
французский прежде русского, манеж.
По коридорам в темноте картин
скучает предков доблестный кортеж.
Но это все не то. А что же то?
Да вот... Однажды, хрустким от мороза утром
я весело летел с катка домой.
Мир был из серебра и перламутра.
А у ворот стоял ровесник мой -
лохмотья почерневшей крашенины
свисали из-под рвани армячка.
бесцветил брови и ресницы иней,
бессильно никла серая рука
и кашель... "Сударь, мне бы только хлеба..."
Я от него шарахнулся к двери -
испуганно вспорхнули снегири.
И, натыкаясь на резную мебель,
я от него бежал как от беды,
забился в угол голубой гостиной,
потом опомнился, схватил из бересты
изящное лукошко для гостинцев,
в него насыпал пригоршню конфет,
обломки пряничного херувима,
засунул двух солдатиков любимых,
схватил на кухне маковый рулет
и выскочил к воротам. Только поздно.
Вихрил поземку ветерок морозный.
Глазурью сахарной блестел примятый снег.
Я брел домой в тоскливом полусне.
Надолго в душу мне вошла заноза.

И было так потом еще не раз.
Порыв благой - но капельку помедля,
сначала глупая, невесть чего, боязнь.
Слабохарактерность ли это, нет ли....
Мог многое, но только после мог,
когда уже не нужно и не важно.
Не то что Мишка - сердце нараспашку.
Наверно, он и правда был отважней,
братишка Мишка, рыжий лопушок,
удравший на великую войну.
Он умудрился побывать в плену,
попартизанить... Собирались вместе,
но не вменяю я себе в вину
отступничества. Заболел. И вместо
боев меня трепала лихорадка,
корежила в горячечном бреду.
Горела ночью душная лампадка.
В том поворотном памятном году,
когда поправился, французы без оглядки
уже бежали, бросив на ходу
оружие, трофеи, сувениры,
закутавшись в тряпье поверх мундиров,
пешком по снегу, за своим кумиром.

И воцарился полновесный мир.
О! Это было время русской Славы.
Переполняла светом каждый взор
любовь к Отчизне, гордость и восторг.
Мишель вернулся, как тамбурмажор,
увенчан лаврами, смешной и бравый.

* * *

(Между страницами потрепанной тетради
лежали письма. Ломкие листы,
в цвет бледного аквамарина,
по уголкам с тисненьем золотым,
свежо и нежно пахли розмарином).

"Кирилл, я знаю, Вы вернулись в Ельни.
Как Вы живете там совсем один?
Наверно, в доме и на сердце стынь...
Наверно, мир безжизненней руин
сейчас Вам. Да еще метут метели.
А мы встречали давеча сочельник
и Маша, Ваша милая сестра,
шепнуть успела в шумной канители
предновогодней, что Вы снова в Ельнях.
И, знаете, развеялось веселье,
когда представила, как Ваши вечера
печальны. Только разрешите мне
писать Вам изредка. О модах, пусть,
и о балах... Ах, разве в этом суть?
Я не хочу казаться Вам умней,
чем есть, но думаю, что в отраженном свете
Вам будет легче ожидать весну.
А там, глядишь, подует теплый ветер
и можно будет, наконец, рискнуть
и попытать в прошении успеха.
Я верю, снимут тягостное вето
и разрешат в столицу переехать.
Появится хоть маленький просвет.
Прислать Вам книг? Пишите непременно.
Всего Вам доброго.
Левитина Елена".

* * *

Балы... Приемы... Все так нереально...
Веселье скрыто за стеной хрустальной.
Беззвучен смех. Безмузыкальны па.
Рты раскрывает яркая толпа.
Только зачем? Пустое все... пустое.
И им не слышно, как от боли стонет
огромный мир. А впрочем, вспомнить стоит:
смотрел и я на жизнь с той стороны стены.

Ах, где мой черный ментик,
чакчиры в цвет малины,
блеск желтых позументов,
отборнейшие вина.
Кружил без передышки
лихой водоворот:
короткие интрижки,
галантный вальс-гавот.

И служба очень не обременяла.
Сначала. Но всему-то свой черед.
Переболел? Наверно. Хоровод
пирушек и любовных сумасбродств,
парадов и загульных вакханалий
порвался вдруг. И словно меньше стало
к веселью поводов. Опал хмельной угар.
Свернула скулы вязкая зевота.
Тогда впервые и надолго хмарь
окутала в постылые тенёта.
Невыносимым стал безбожный фарс
гусарской службы. От слепой муштры
искал спасенья. И попал к масонам.
Из любопытства. Вариант игры.
Так говорил. В надежде потаенной,
что за загадочностью "страшных" церемоний,
за тайной ритуальной мишуры,
отыщутся дела вполне достойные.

Мне даже нынче вспомнить жутковато
мистический, до трепета, обряд
принятия в престижный орден братьев.
Холодный поцелуй в горящий лоб.
Так неожиданно, что спазма сжала горло.
Глаза открыл перед стеною черной.
На черной скатерти такой же черный гроб.
И объяснили голоса проникновенно, но гнусаво,
"Проходит так мирская слава".
Понадобилось больше года,
чтобы осмыслить и понять: опять -
тупик и безысходность.
"Соединенный орден братьев" -
обычный клуб аристократов,
а "мастера" - не Божья рать.
Туман мистический растаял...

Однажды осенью, когда
я ехал по делам в Ахтырку,
так... не дела, а ерунда,
в полк документы передать,
мне обещали без придирки
к любой "болезни" отнестись
и дать недельку попастись,
мол, пей, гусар, и веселись.
Мишель уговорил по-братски
заехать в Каменку к друзьям.
"Тебе не скучно будет там.
Письмо Давыдовым я дам
да парочку рекомендаций.
И вообще, кончай метаться,
когда-то должен быть предел?
А там, увидишь, много дел
для пользы Родины творится..."

Та осень - лучшая страница
в архиве памяти.
Рождалась в муках цель.
Бурлили мысли, клокотало вече.
Такого чистого созвучья светлых душ,
такого пафоса, отлитого в мечту,
я не встречал доселе и не встречу.
Что было главным?
Жертвенность и смелость,
способность сострадать и отвечать
за убежденья, за стремленье вспять
поворотить ход жизни омертвелой,
живая совесть самой высшей пробы
и сопричастность к атмосфере бурь,
вздымающих горячую Европу.

Когда в усталых головах сумбур
закручивался от пристрастья споров,
стихи читали. Легкое аи
в бокалах пенилось. Подбрасывали хворост
в огромный, жаждущий огня, камин.

Взметалось рыже трепетное пламя.
А иногда прелестная Аглая
в атласно белом платье с розой алой
нам разливала жженку по стаканам
и серебро звенело о хрусталь.

* * *

"Исполать Вам, Кирилл,
за письмо и за добрую память!
Как живется вдали
от сиянья столичных витрин?
Не скучаете там,
в своем богом заброшенном храме,
без доносов и сплетен,
без вязи придворных интриг?
А у нас все по-старому.
Даже, пожалуй, похуже.
Перезвоны в гостиных -
известный Вам репертуар.
Все пристойно и чинно.
Молчат замундиренно души.
Очень быстро забыли
спаливший отважных пожар.
Компенсируя серость умов,
нынче модны контрасты.
Черный бархат и белые блонды
на новый манер.
Ленты черные,
белые перья на черном атласе.
Хлопья снега на саже -
так смотрится сверху партер.
Удивлю Вас, наверно,
нелепыми вовсе словами.
За окном зимний Невский
не виден - одна круговерть.
Но на странном желанье
ловлю я себя временами:
очень хочется Вам переслать
не обычный конверт,
а букет хризантем.
Да. Январь. Но ведь можно представить
их кудрявую пену,
свеченье в ночной темноте.
Или утром... Откроете темные ставни,
а они белым облаком...
Был бы такой чудодей,
чтобы выполнил это веленье мгновенно.
Не болейте. Пишите...

Левитина Лена".

* * *

От слов до дела было далеко.
Так далеко, что и конца не видно.
Два года романтической орбиты.
Мечтать и философствовать легко,
а добираться к цели - волокита.
И показалось, что попал в тупик.
Единомышленников развели конфликты.
Растрачивался попусту заряд.
Есть два пути, но мне идти которым?
Безвыходность опутывала споры.
Да плюс мой вечный внутренний разлад.
И я ушел. Уединился в Ельнях,
сбрил дочиста гусарские усы,
надел шлафрок. Аристократ-отшельник.
И потекли неспешные часы.
Из камелька тянуло легким дымом,
грустил с кариатидой тет-а-тет.
Она заботливо поддерживала свет.
Пути Господни неисповедимы...

Черный демон - усталый фельдъегерь
барабанил в примерзшую дверь.
Тройка чалых вся в мыле и снеге
мчалась как злая стая химер.
Напрямик. По полям, бездорожью,
задевая то пень, то валун.
Колокольцы звенели тревожно,
а полозья - гвоздем по стеклу.
Что случилось? Безмолвствовал демон.
Страх и холод сковали уста.
Мы летели в тоскливую темень
по сияющей глади холста.

Застава городская приближалась.
"Постой!", - я заглянул ему в лицо.
"Позволь домой заехать мне сначала,
что час тебе? Эта такая малость...
Вот деньги. Вот масонское кольцо".
Восстала алчность? Пробудилась жалость?
Застал я дома траур. Машин плач.
Навстречу шла понуро и незряче.
Фельдъегерь за спиной моей маячил.
"Мишель... Мишеля нет..."
"Что это значит? Сестричка,
погоди же ты, не плачь..."
Был разговор сумбурен и невнятен.
Мешались слезы, рваные слова
и всхлипы Маши, и мои проклятья.
Восстановить ее рассказ едва ль
смогу, чтобы он стал вполне понятен.

"С тех пор, когда узнали про царя,
Мишель почти не появлялся дома.
Идеями какими-то горя,
все бегал по казармам, по знакомым,
и покатились планы кувырком.
В тот понедельник заглянул чуть свет,
сложил в мой стол какие-то бумаги…
"Да, видно, ждут нас нынче передряги.
Мария, если что... сожги пакет".
Поцеловал, легонько звякнув шпагой.
И в сумраке растаял силуэт.
С утра себе не находила места,
металась. Все валилося из рук.
Куранты проиграли полдень. Вдруг
увидела сквозь дымку занавески
людей бегущих, уловила звук
тревоги в голосах, и с ними вместе
я бросилась... Толпа... людей не счесть.
Серели лица стынущих солдат,
затянутых в мундиры для парада.
Меня увидев, выругался брат:
"С ума сошла. Чего тебе здесь надо?
А ну, давай домой!"
Пошла назад. И вдруг... свет,
грохот и мертвящий вой,
Взметнулись клочья дыма... визг картечи.
Заткнула уши я... бегу, бегу
и только помню выстрелы и крики,
звон стекол, пятна крови на снегу
и в темных окнах огненные блики.
Забилась дома в теплую постель.
Знобило. Я не знала, что же делать?
Часа четыре, верно, пролетело.
Пригрезилось вдруг: раненый Мишель
на улице, в крови. Скорей оделась
и вышла, постояла у двери.
Пустынно. Ветер дул. И фонари,
ослепшие, залепленные снегом,
скрипели под нависшим мутью небом.
У площади кордоны, патрули.
К Неве понуро лошади брели,
тянули тихо траурные сани.
К ним полицейские тащили мертвецов,
срывая перстни, роясь по карманам,
долбили глухо лед с усталой бранью,
чтобы к утру ни трупов, ни следов.
И всё.

* * *

«MEMENTO MORI» -
Петропавловская крепость.
Куртины кронверка.
Рядами склепы… склепы…
В окошко можно бы увидеть небо,
да густо мелом вымазано.
Слепо.
Засаленная пестрядь на подушке.
Хлеб - липкая вонючая осьмушка.
Суконный серый порванный халат.
Кто до меня ходил в этом халате?
Холодный, тихий, сумеречный ад.
Февраль кончался. Обо мне забыли?
Апатия окутывала мозг
туманной пустотой. И я не мог
сосредоточиться в дыре глухонемой
на чем-нибудь. Тянулись дни уныло.
"Лукавый инквизитор" - Комитет,
венок из императорских клевретов,
прислужников и подлецов комплект,
сулил, грозил и говорил, что "нам
все удостоверительно известно:
с кем и зачем встречались, время, место" -
и сыпались горохом имена
"изменников". Я много меньше знал.
Презрительно бросали: "Признавайся,
все ваши тайны изошли на нет,
скорее, остывает наш обед".
Меня увещевали: "Кайся, кайся..."
Но в чем?
Оправдывался в небылицах.
Затравлено смотрел в их злые лица.
Подумать только, унижали как!
А в мае был один ужасный день,
сползающий в удушливую ночь.
Так было плохо... Словно черный обруч
сдавил виски, и кто-то рожи корчил,
хихикал под столом, усиливая горечь.
Это сейчас понятно - дребедень.
Лежал в бреду, просил, чтоб дали воздух,
вдыхая запах плесени и вонь.
В полубеспамятстве разбил оконный
глаз с бельмом
и вдруг увидел звезды.

Неспешным шагом близилась развязка.
Июль. Двенадцатое. Приговор,
смягченный милостью монаршей власти.
"Два года каторги. Чтоб знали.
Для острастки".
Стучали где-то ночью топоры.
И плакал кто-то за стеной навзрыд.
Да все равно, какой там сон? Обрывки.
Неужто выберусь из этой конуры?
Чуть посветлело, ржаво завизжало
задвижкой: "Экзекуция. Пожалте".
Как розовел с востока небосвод!
Уж лучше в кандалах, да на просторе...
Слова о воле захлебнулись в горле:
Увидел виселицы узкий эшафот.

Честнейшим боль -
Всем, их любившим - горе.
Веревки - пять - покачивались скорбно.
Холопов суетился хоровод.
От эшафота пахло свежей стружкой.
Несовместимы были до кощунства
древесный запах созидания и ужас
предсмертия в хаосе горьких чувств.
Тянуло гарью. Грубые фурлейты
орали на невставших на колени.
В костры летели ордена и эполеты,
мундиры, золотые змейки лент…
Все, как предписывало царское либретто.
Потом обратно, в каземат родной.
Кольнула сердце ножевая боль -
сигнальный выстрел, барабанный бой,
как для позорного гонения сквозь строй.
Представил серый полумрак мешка,
у глаз шуршание веревки,
на сытых лицах палачей - издевку.
Ох, вот... выскальзывает из-под ног доска -
Непроизвольно влажная рука
коснулась шеи.
Николаевский триумф.
Вдруг грохот перешел в тревожный шум.
И вскрик: "Ох, изверги, да что же это?!"
В окно волною бились голоса.
Вошел бледнющий, в прозелень, ефрейтор,
который, мне казалось, что не знал
слов, кроме "не положено" и "нету".
Трясутся руки, бегают глаза.
"Что там случилось?" - "Ужас", -
и слеза скользнула каплей
в сумраке рассветном.
Архангел золотой на шпиле крепости
трубил, моля простить ужасный грех
неведующим, что творят.
Был жалок жребий их.

На фоне вечности два года - краткий миг.
И повезла почтовая кибитка
меня по свету дальше горе мыкать.
Последний взгляд, уже под звон кандальный:
сквозь кружево желтеющей листвы
два белых паруса да беспокойный ялик
на темно-сером мраморе Невы.

Мне повезло. Какой-то ушлый малый
в обмен на адамантовый мой крест,
нелепый, как гусар в монастыре, -
под старой курткой,
для спасенья от "желез"
дал подкандальники (не с мертвеца ли?).
Их кожу, пропотевший черный лоск,
носить два черных года довелось.

Пришел от одиночки каземата
к безодиночеству храпящему казарм.
Угар от печки. Злая брань и гам.
Я брел кругами каторжного ада.
Когда бы раньше знал,
что есть веревки
для поддержанья тяжких кандалов?
И где б услышал столько гнусных слов?

Как школяры работали "уроки".
С каменоломни камни на дорогу
переносили. Тысяча шагов.
Предатели, убийцы, казнокрады
зло встретили "чистюлю из дворян",
наряженного тоже в ту же рвань,
втянуть старались в мусор перебранки.
Я слился с ними? Нет.
Был вне, но рядом.
Наверно, выбрал сразу верный тон
не отвергал и не искал сближенья.
Мне удалось избегнуть униженья
пред ними. Арестантский рацион
разнообразили подачки-подаянья.
Терпел.
Но тараканы в каше, щах,
но вши и блохи на моих вещах!
Вот где понадобилось самообладанье.
Два разрешенных свыше развлеченья.
Раз в месяц - баня, да еще вот чтенье.
Хоть зачитайся: Четьи Минеи.
Молись и больше Бога не гневи.

Благодаренье или наказанье -
чистилище в печи острожной бани?
Осклизлый пол и шайка на троих.
С клейменными распаренными лбами
колдуют банщики. Разве забудешь их?

Штрихи колючие исчерчивали память.

От строя каторжного распорядка
накатывала смертная тоска.
Тупая жизнь. Уже в конце - цинга
и, старая подруга, лихорадка
свалили...

* * *

"Люблю давно и безнадежно
и больше не могу таить.
Поставлю точку я над i -
упрочится... порвется ль нить -
все в Вашей власти непреложной.
Вы помните, как я писала,
сама с собой нарушив лад:
в углу К. М. - инициалы,
и ниже, часто невпопад:

...но, может, Вам хоть чуть приятно,
что в летний полуночный час
на Невском, тишиной объятом,
там... кто-то думает о Вас?.."

Ваш близкий друг стал другом мне.
Он освещен был Вашим светом.
Казалось бы, вот - ключ заветный,
но стало все еще сложней.
Мы разговор вели о Вас.
Он понемногу ревновал.
И говорил, почти шутя,
на взлете обрывая фразу:
"Я знаю, ты бы предпочла
общенье с ним - моим рассказам".
Что я в ответ сказать могла?
Что проницательным хвала?
Толпятся мысли, как в горячке.
То потускнеет белый свет:
"Что я пред Вами? Дунь и нет!",
то вдруг возносит на волне:
"И я чего-нибудь да значу".
Недавно старый мой приятель
(он умен, честен, обаятелен)
стать предложил его женой.
Мне, право, было все равно.
Но все твердят - пора давно.
Я поначалу согласилась,
потом одумалась. Зачем?
Забытый пыл покрылся пылью,
и Вы (не он) мне нынче снились
в тревожном мареве свечей.
Вы помните апрельский бал?
Вы танцевали не со мною,
а я, натянутой струною,
глядела в зеркала овал
на Вас. И Вы не замечали.
Мимо меня скользил случайный
другими увлеченный взгляд.
Под звонкий звуко-звездопад,
в углу блистательного зала,
я тоже с Вами танцевала,
руками поводя едва.
В предощущаемой спирали
легко кружилась голова,
но Вы меня не замечали.
Люблю все так же безнадежно.
Живу я внешне, как положено,
но на душе, не разберешь -
то праздник, то такой скулеж,
что и представить невозможно.

* * *

А говорят всеведущие люди,
Что, если очень ты кого-то любишь,
любимому все легче удается,
и светлый ангел, над челом паря,
смягчает боль и развевает мрак.
Как было б хорошо, коль это так...
P.S. Вы разрешите
с Машей мне приехать в Ельни?
Двадцать девятый год, десятое апреля".

* * *

Над дверью Клуба якобинцев
на бронзе выбиты слова:
"Что сделал ты для того,
чтобы быть расстрелянным
в случае прихода неприятеля?"

Что сделал я? Да ничего, наверное,
и в этом скрыта главная вина,
в бесстрастье непричастности, в безверии.
За устраненность получил сполна.

* * *

"Вот колокольчик звякнул: "Дин-дин-дон!"
И сказка кончилась.
И дверь за ней закрылась.
Темно.
Пытаюсь отыскать перила,
но повисает в воздухе ладонь.
Моя судьба,
печальный мой удел -
уныло странствовать в межзвездном безразличье.
И сердце рваным мячиком тряпичным
трепещет глупое, не зная, где предел.
Свет вспыхнул -
только руку протяни...
Но тычусь в холод плоскости зеркальной,
наказана за миг сентиментальный.
Огни не здесь.
А где они? Огни...
Иллюзию единства дарят ночи
и отнимают суетливо дни.
Душа у каждого по-своему саднит
и бродят по миру скопленья одиночеств".

* * *

Я, верно, был в письме излишне резок.
Уместен ли благоразумно трезвый
ответ... и торопливый, с маху, крест?

Короткую весну сменил
жар иссушающего лета.
Вилейка наша обмелела.
Мальчишки, подымая ил,
шагают с бредешком по броду.
В белесой мари небосвод.
Грибов не видно - нет дождей.
Трава пожухла, пожелтела,
и я скучал. Бездумно, квело.
Пока вдруг не придумал дело -
собрал всех дворовых детей.
И вот учу. Уже неделю.
Они смышленые вполне.
А что ж? В охотку, понемногу,
на пользу им, на радость мне -
не так в усадьбе одиноко.
Боязни серая стена
сломалась сразу. Терпеливы
они и, как ни странно, я.
Но хорошо бы ливня нам
занять у осени слезливой.

* * *

(Последний лист.
Болезненно-корявы
сползают вниз
дорожки черных строк,
изломаны,
тревожны,
безуправны...)

Услышал крик
сарай
огонь
растерянность на лицах мужиков
вой глухо
изнутри
малец сует мне ковш
воды
огонь
грудь забивает дым
я ощупью
мешок безвольный тела
успел?
он жив?
навряд
удар
огонь
обидел Лену зря

* * *

"Не умирай, Кирилл.
Я видела во сне:
хаос пожара, чувствовала боль
твою. За что же божий гнев
безжалостно простерся над тобой?
Огонь.
Он лютым зверем полыхал.
Кирилл.
Еще не найден - и потерян.
Себя я убеждаю - чепуха:
сны, сонники, пустые суеверья.
И, коли так, прости за бред письма.
Когда бы не было!..
Когда бы только снилось!..
Порви. Забудь. Скажи: "Сошла с ума!"
Я буду счастлива.
Но знаю - это было.
Нет горше невозможности помочь,
отдать другому волю и здоровье,
когда,
беззвездная навечно,
ночь
смыкается над милым изголовьем.
Я выезжаю следом за письмом.
Мне дома оставаться невозможно.
Бежать.
Пусть по стерне и босиком.
К тебе.
Моя надежда безнадежна.
Круг
черный демон очертил.
Но я спасу. Я скоро буду рядом.
Ты сильный, милый.
Ты же очень сильный, Кирилл.
Потом гони или кори,
но потерпи.
Мне ничего не надо.
Только живи!
Не умирай, Кирилл!"